Том 7. Бесы - Федор Михайлович Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Которую вы, однако же, победили. О, вы Бисмарк!*
— Не будучи Бисмарком, я способна, однако же, рассмотреть фальшь и глупость, где встречу. Лембке — это фальшь, а Прасковья — глупость. Редко я встречала более раскисшую женщину, и вдобавок ноги распухли, и вдобавок добра. Что может быть глупее глупого добряка?
— Злой дурак, ma bonne amie, злой дурак еще глупее, — благородно оппонировал Степан Трофимович.
— Вы, может быть, и правы, вы ведь Лизу помните?
— Charmante enfant![24]
— Но теперь уже не enfant, a женщина, и женщина с характером. Благородная и пылкая, и люблю в ней, что матери не спускает, доверчивой дуре. Тут из-за этого кузена чуть не вышла история.
— Ба, да ведь и в самом деле он Лизавете Николаевне совсем не родня… Виды, что ли, имеет?
— Видите, это молодой офицер, очень неразговорчивый, даже скромный. Я всегда желаю быть справедливою. Мне кажется, он сам против всей этой интриги и ничего не желает, а финтила только Лембке. Очень уважал Nicolas. Вы понимаете, всё дело зависит от Лизы, но я ее в превосходных отношениях к Nicolas оставила, и он сам обещался мне непременно приехать к нам в ноябре. Стало быть, интригует тут одна Лембке, а Прасковья только слепая женщина. Вдруг говорит мне, что все мои подозрения — фантазия; я в глаза ей отвечаю, что она дура. Я на Страшном суде готова подтвердить. И если бы не просьбы Nicolas, чтоб я оставила до времени, то я бы не уехала оттуда, не обнаружив эту фальшивую женщину. Она у графа К. чрез Nicolas заискивала, она сына с матерью хотела разделить. Но Лиза на нашей стороне, а с Прасковьей я сговорилась. Вы знаете, ей Кармазинов родственник?
— Как? Родственник мадам фон Лембке?
— Ну да, ей. Дальний.
— Кармазинов, нувеллист?
— Ну да, писатель, чего вы удивляетесь? Конечно, он сам себя почитает великим. Надутая тварь! Она с ним вместе приедет, а теперь там с ним носится. Она намерена что-то завести здесь, литературные собрания какие-то. Он на месяц приедет, последнее имение продавать здесь хочет. Я чуть было не встретилась с ним в Швейцарии и очень того не желала. Впрочем, надеюсь, что меня-то он удостоит узнать. В старину ко мне письма писал, в доме бывал. Я бы желала, чтобы вы получше одевались, Степан Трофимович; вы с каждым днем становитесь так неряшливы… О, как вы меня мучаете! Что вы теперь читаете?
— Я… я…
— Понимаю. По-прежнему приятели, по-прежнему попойки, клуб и карты, и репутация атеиста. Мне эта репутация не нравится, Степан Трофимович. Я бы не желала, чтобы вас называли атеистом, особенно теперь не желала бы. Я и прежде не желала, потому что ведь всё это одна только пустая болтовня. Надо же наконец сказать.
— Mais, ma chère…[25]
— Слушайте, Степан Трофимович, во всем ученом я, конечно, пред вами невежда, но я ехала сюда и много о вас думала. Я пришла к одному убеждению.
— К какому же?
— К такому, что не мы одни с вами умнее всех на свете, а есть и умнее нас.
— И остроумно и метко. Есть умнее, значит, есть и правее нас, стало быть, и мы можем ошибаться, не так ли? Mais, ma bonne amie, положим, я ошибусь, но ведь имею же я мое всечеловеческое, всегдашнее, верховное право свободной совести? Имею же я право не быть ханжой и изувером, если того хочу, а за это, естественно, буду разными господами ненавидим до скончания века. Et puis, comme on trouve toujours plus de moines que de raison,[26] и так как я совершенно с этим согласен…
— Как, как вы сказали?
— Я сказал: on trouve toujours plus de moines que de raison, и так как я с этим…
— Это, верно, не ваше: вы, верно, откудова-нибудь взяли?
— Это Паскаль сказал.*
— Так я и думала… что не вы! Почему вы сами никогда так не скажете, так коротко и метко, а всегда так длинно тянете? Это гораздо лучше, чем давеча про административный восторг…
— Ma foi, chère…[27] почему? Во-первых, потому, вероятно, что я все-таки не Паскаль, et puis…[28] во-вторых, мы, русские, ничего не умеем на своем языке сказать… По кранней мере до сих пор ничего еще не сказали…
— Гм! Эго, может быть, и неправда. По крайней мере вы бы записывали и запоминали такие слова, знаете, в случае разговора… Ах, Степан Трофимович, я с вами серьезно, серьезно ехала говорить!
— Chère, chère amie![29]
— Теперь, когда все эти Лембки, все эти Кармазиновы… О боже, как вы опустились! О, как вы меня мучаете!.. Я бы желала, чтоб эти люди чувствовали к вам уважение, потому что они пальца вашего, вашего мизинца не стоят, а вы как себя держите? Что они увидят? Что я им покажу? Вместо того чтобы благородно стоять свидетельством, продолжать собою пример, вы окружаете себя какою-то сволочью, вы приобрели какие-то невозможные привычки, вы одряхлели, вы не можете обойтись без вина и без карт, вы читаете одного только Поль де Кока и ничего не пишете, тогда как все они там пишут; всё ваше время уходит на болтовню. Можно ли, позволительно ли дружиться с такою сволочью, как ваш неразлучный Липутин?
— Почему же он мой и неразлучный? — робко протестовал Степан Трофимович.
— Где он теперь? — строго и резко продолжала Варвара Петровна.
— Он… он вас беспредельно уважает и уехал в С — к, после матери получить наследство.
— Он, кажется, только и делает что деньги получает. Что Шатов? Всё то же?
— Irascible, mais bon.[30]
— Терпеть не могу вашего Шатова; и зол, и о себе много думает!
— Как здоровье Дарьи Павловны?
— Вы это про Дашу? Что это вам вздумалось? — любопытно поглядела на него Варвара Петровна. — Здорова, у Дроздовых оставила… Я в Швейцарии что-то про вашего сына слышала, дурное, а не хорошее.
— Oh, c'est une histoire bien bête! Je vous attendais, ma bonne amie, pour vous raconter…[31]
— Довольно, Степан Трофимович, дайте покой; измучилась. Успеем наговориться, особенно про дурное. Вы начинаете брызгаться, когда засмеетесь, это уже дряхлость какая-то! И как странно вы теперь стали смеяться… Боже, сколько у вас накопилось дурных привычек! Кармазинов к вам не доедет! А тут и без того всему рады… Вы всего себя теперь