Миллионы - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она уже стала обнимать и целовать мужа, стала прямо рукой утирать его мокрые милые глаза, воспалившиеся от горя и слез. Сердце рвалось между красочной любовью, обещавшей неизведанно прекрасную жизнь, и бесконечной жалостью и нежностью к этому плачущему человеку, беспомощному, как покидаемый ребенок.
Она чувствовала, что слабеет, что уходят и падают мечты о новой, блестящей, как сказка, жизни, и чтобы спастись, чтобы не бросить все и не остаться, Мария Сергеевна сжала свое сердце, укрепила его жестокостью, мучительной и ужасной для нее самой. И покинутый человек, исходивший уже последними безнадежными слезами, плакал, звал и бился об эту непонятную ему жестокость в таком страдании, которого нельзя уже никогда забыть и простить.
Когда она уходила и в последний раз мелькнули перед нею знакомая комната, знакомая лампа, кровать, на которой она испытывала самое счастливое в своей жизни, этюды, для которых она позировала целыми часами в надежде на будущую победу и славу милого человека. Эти этюды, которые когда-то составляли часть и ее души, ее гордость, резнули по сердцу с невыносим, мой болью. Было что-то ужасное в ее уходе, но она опять в последний раз сдавила свое сердце и ушла. А он уже не плакал, не звал, а только задыхался и цеплялся рукой за оставленную ею старенькую накидку, точно боялся, что и ее — это последнее — отнимут у него. Этот жест был ужасен, и потом вспоминать о нем было не трудно, не мучительно, а прямо страшно, как о совершенном злодеянии.
И для того, чтобы не помнить, чтобы не сознавать этого ужаса каждую минуту, Мария Сергеевна стала вести действительно пышную, безумную и легкомысленную жизнь.
Понемногу она забыла, стала весела, вошла во вкуси роскоши и привыкла к ней. Театры, Ницца, балы, туалеты, общество известных блестящих людей мелькнули перед нею, как сон, и она уже начала думать, что счастлива.
Только изредка, оставаясь одна, Мария Сергеевна переставала видеть и слышать окружающее и с тихой ноющей тоской, смутно и печально представляла себе где-то далеко, там, неизвестно где одинокого брошенного человека.
«Что он? Что теперь делает?..» — думала она, и становилось ей грустно, стыдно, и она шла опять на люди, ехала куда-нибудь, смеялась и кокетничала.
Но эта мишура слетела, как пыль, и под нею обнаружилась голая страшная пустота.
Она растерялась, и в ее бедной голове все закружилось. Куда идти, что делать, к чему прилепиться сердцем — все исчезло. Осталась одна брошенная содержанка, женщина без имени, уважения и лица. Она перестала быть человеком и стала вещью, дрянью, которую надо выбросить на улицу.
И с холодным ужасом чувствовала она, что нет никакого возврата, что она уже не может жить, как жила прежде когда-то… Стала на золотой путь и надо идти дальше… Куда?..
— Это возмездие, возмездие! — бессознательно повторяла Мария Сергеевна.
На столике возле кровати лежали деньги, оставленные ей Мижуевым, и она с ужасом смотрела на них, как раздавленное животное, царапая подушку скрюченными тонкими пальцами.
XII
Мижуев приехал в Москву в дождливый, уже совсем осенний день, и, как только вышел из вагона, его насквозь пронизала противная зябкая сырость.
Огромная асфальтовая площадь перед вокзалом блестела, как озеро, и по ней плыли мокрые извозчики и торопливо шлепали озябшие отсыревшие люди. Вдали, за мглистой завесой дождя, туманно виднелись бесконечные крыши города, главки церквей и мутные пятна пожелтелых бульваров.
Странно и грустно было думать, что здесь уже давно, и сегодня, и вчера, и позавчера, и много дней — нет ни солнца, ни голубого неба, ни веселых цветов. Казалось, что всем этим торопливым промокшим людям до смерти надоело жить, и живут они только потому, что давно махнули рукой на дождь, на серое небо, на холод и слякоть и уже не замечают их. Казалось, что если бы им сказать, что где-то там, далеко в эту самую минуту ярко светит солнце, голубеет море и смеется зеленая трава, они не поверили бы такому счастью и только заторопились бы бежать дальше по своим брызгающим холодным лужам. Но Мижуев не думал об этом, потому что давно привык ко всему, и его не радовала золотая весна и не печалила серая осень.
Он никого не извещал о своем приезде, и потому его никто не встретил. Мижуев приказал комиссионеру забрать вещи, а сам взял извозчика и, дрожа от сырости промокшей пролетки, поехал домой.
Еще издали он увидел знакомый, причудливо громадный, причудливо же отделанный в декадентском стиле, серебристо-серый дом, поперек которого шла колоссальная вывеска «Братья Мижуевы». У похожих на пещеру ворот шла та же торопливая, вечная суета, что и много лет тому назад. Мокрые ломовики грузили на телеги желтые ящики, из которых торчала мокрая солома: подъезжали желто-черные фургоны, и озлобленная голодная ругань скудно висла в промозглом воздухе. А внутри, в обширных, таких же холодных, как площадь, комнатах, отделенных от улицы саженными мутными окнами, сухо зеленели электрические лампочки и, почти не шевелясь, методично шуршали и щелкали на счетах склоненные головы.
«Все по-прежнему…» — подумал Мижуев, как, будто он все-таки ожидал чего-то нового, и, раздевшись, пошел через всю контору. И как всегда, когда он входил в эту сухую деловую атмосферу, лицо его стало высокомерным и холодным, как будто он ничего не видел по сторонам.
Сидевшие за конторками люди, чистенько и аккуратно одетые, и причесанные, поспешно и молча вставали и кланялись ему вслед. Мижуев кивал головой, но многих из них вовсе не знал и не помнил, видел ли когда-нибудь раньше. Только один управляющий, лысый старик с лицом, похожим не то на смятую рублевую бумажку, не то на угодника Божия, приветствовал его:
— С приездом, Федор Иваныч!.. Братец в кабинете-с. Давно вас поджидают-с. Как изволили путешествовать?
Мижуев невольно усмехнулся: он подумал, что это довольно слабое путешествие — из Москвы в Крым и обратно, — но потом вспомнил, что для старика, всю жизнь просидевшего в этой конторе, и такое путешествие сказочно-ярко и громадно.
— Ничего… Спасибо… — холодно-ласково ответил он и, мимоходом подав руку, прошел дальше.
Брат его, Степан Иваныч Мижуев, сутуло сидел за большим, как гробница, столом и писал, левой рукой прикидывая на тяжелых счетах. Бледный синеватый свет от окна слабо блестел на его широком полысевшем черепе. Вся комната была темная, тяжелая и скучная, как огромная приходо-расходная книга, между листами которой шевелился человек. При входе брата он поднял голову, и Мижуев увидел знакомые холодно-недовольные глаза. Неприятно и жутко кольнуло выражение лица человека, который, еще не зная, кто и зачем пришел, уже поднимает враждебно-деловой взгляд. Но Степан Иваныч вгляделся и вдруг скупо искривил губы в усталую улыбку.
— А, приехал, наконец!.. — сказал он, вставая.
Братья поцеловались.
Степан Иваныч был так же громаден и тяжел, как и брат, но лицо у него было желтое, нездоровое, под глазами висели дряблые мешки, и голос был так слаб и бледен, как будто он смертельно устал.
— Очень рад, что ты приехал… — заговорил Степан Иваныч. когда они уселись друг против друга и закурили сигары, с которыми он никогда не расставался. Рад по многим причинам: во-первых, конечно, соскучился, во-вторых, необходимо твое присутствие, так как у нас на заводе дело скверно, а кроме того, есть и еще одно личное дело… Но о нем потом!.. Степан Иваныч на мгновение отвел глаза и опять искривил губы в скупое подобие улыбки.
— Тебе, вероятно, уже из газет известно, что завод стоит вторую неделю? Требования тебе, должно быть, тоже известны?
— Да, знаю… — коротко ответил Мижуев.
— И?..
Степан Иваныч устремил на брата испытующие, холодные глаза, и Мижуев невольно подумал, что это не брат, а компаньон по фирме. Ему не хотелось говорить о том, о чем давно и много было говорено без всякой пользы и понимания. Но Степан Иваныч ждал, и Мижуев с трудом ответил:
— Что ж. Я нахожу их во многом справедливыми…
Он невольно мигнул и отвел глаза, потому что почувствовал, как враждебно насторожился Степан Иваныч. Он продолжал смотреть на брата испытующе и молчал долго, как будто делая над собой какое-то досадное усилие.
— Да?.. Прекрасно… А скажи, пожалуйста, представляется ли тебе, что при современном положении рынка эти требования для нас разорительны?..
— Я не говорю об этом… — с усилием выговорил Мижуев. — Я признаю их справедливость, и только, а выгодны они или невыгодны для нас — это другое дело.
— Да… — сухо возразил Степан Иваныч. — Но мне кажется, что именно об этом и надо прежде всего подумать.
Мижуев вздохнул, как будто на него навалилась до смерти надоевшая тяжесть, но сдержался и нарочито уступчивым голосом сказал:
— Да, конечно… Мне только кажется, что и вопрос о справедливости не лишний. Что-нибудь одно: или требования их несправедливы и тогда о них можно говорить только как о борьбе… или они справедливы, и тогда надо подумать об их удовлетворении.