Ястребиный князь - Юрий Фанкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэт уходил из своей усадьбы на несколько дней, ночевал по разным деревням с друзьями-охотниками, и дворовых охватывала жуть долгого ожидания: «Где же барин? Уж не утонул ли в Маришиных болотах?» – но Поэт, целый и невредимый, со связками битой дичи появлялся в усадьбе, и дворня, подолгу ощипывая уток, гусей, чирков, косачей, вальдшнепов, недовольно ворчала:
– Ведь надо же, столько настрелять!
Удачливым летом 1853 года Поэт писал своему другу и такому же страстному, затяжному охотнику, как и он, Ивану Тургеневу в Спасское-Лутовиново:
«…Живу я с конца апреля в маленьком именьишке моего отца, которое он передал мне, близ города Мурома; деревенской жизнию не тягощусь; хотя весенняя охота везде бедна, однако ж здесь дичи так много, что не было дня, чтоб я не убил несколько бекасов и дупелей, не говоря уже об утках, которых я уже и бить перестал; в мае месяце убито мною 163 штуки красной дичи… Против самого моего дому между моим озером и Окой версты на две в ширину тянется луг, и теперь я только поколачиваю на этом лугу перепелов: до нынешнего лета я в глаза не видал перепела, и эта охота меня занимает… Стреляю я из отличного английского «Пордэя», который заряжается сзади, по новой системе. Мой Раппо прекрасно скрадывает болотную и лесную дичь…»
После смерти Поэта алешунинское именьишко было брошено новыми владельцами на произвол судьбы: сгнили и порушились венцы второго этажа, обвалился балкон, с которого в летний солнечный день были так хорошо видны цветущий, с редкими кустарниками луг и сверкающий золотым срезом правый берег Оки; густой царапистый терновник заполонил выродившийся в дички яблоневый барский сад.
То, что плохо лежит, на чужих ногах бежит: по плашке, по гвоздику, по кирпичику растащили алешунинские мужики, словно заботливые мураши, покосившиеся дворовые постройки, выбрали до белого бута фундамент, выложенный из добротного большемерного кирпича. До сих пор выкапывают на месте дома осколки изразцов с синим узорочьем.
Многое из того, что было, полой водой смыло, ряскою затянуло, полынной травою позаросло, но еще остались в памяти дедовские преданья о заядлом поэте-охотнике, поются его песни, ставшие народными, и как дань великому земляку каждое лето проводятся в Алешунине праздники-гулянья. Как заметил Полудин, падают эти праздники обычно на «веничные дни», которые наступают на третью неделю после Троицы: почему-то считается, что березовый веник для бани, заготовленный в это время, долго не облетает, а листья, ошпаренные кипятком, и в глубокую зиму по-летнему зелены и пахучи.
Полудин, которому не раз доводилось произносить слово о Поэте и читать свои стихи на временной, сколоченной из свежих сосновых досок сцене, любил особенный патриархально-домашний колорит праздника, сопровождающий торжество от спокойного, как рассвет, начала до заключительного дробного плясака под разлив хрипловатой деревенской гармоники.
Пока ребята, мобилизованные районным отделом культуры, громоздят на сцене громкоговорящую аппаратуру и ищут пропадающий звук, выстукивая пальцами по темной головешке микрофона, девчонки из окрестных деревень, одна другой краше, порхают цветастыми стайками по лесной опушке – зеленому залу под открытым небом. Кого они ищут? Чего высматривают? Насчитаешь добрый десяток девичьих полётных кругов и вряд ли поймешь до конца смысл этого долгого, под нескончаемый щебет круженья.
Мужики, одолевшие домашнюю привязь, деловито гоношатся возле торговых палаток, а их принаряженные жены с малыми ребятами занимают места на длинных скамейках, недавно завезенных и наспех покрашенных, – на них и садятся с приглядом, застелив зрительское гнездышко газетой или перьями сухого папоротника.
Петрович, пропустив несколько «соточек» со знакомыми мужиками, размягченно-вальяжный, в белых праздничных брюках, постреливает в женщин залоснившимся оком и, покручивая проволочный ус, то и дело выдавливает из себя восторженно-многозначительное: «Мм-да!» Нужно быть замшелым, раскисшим от возрастной сыри бревном, чтобы не разделить весенний всполох немолодого гусара. Побудьте хотя бы мысленно на месте нашего Полковника: плывет лебедем молодка по травяному разливу – бедра крутые, грудь высокая, словно у лесной горлинки, брови собольи, ярко-синие глаза сияют под темной опушкой ресниц, щеки нежно-румяные без покупных румян. На какой гуще деревенская королевна замешена, каким сладким медом поливана? Покопаешься в ее родословной и в удивлении разведешь руками: вроде бы и мать не красна, и отец невидный, но вот пробилась какими-то неведомыми путями в деревенской женщине краса и стать, и ничего тут не объяснишь, только, расписываясь в собственном бессилии, отделаешься шутейной поговоркой: «Ну ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца!»
Слепит рассыпчатое солнце, птицы звенят-выщелкивают, под ногами июньская цветь – как ни сторожись, ни приглядывайся, а невольно наступишь на какую-то глазастую ромашку или лиловый бубенец. Пахнет разноцветьем-разнотравьем, отошедшей от зимнего сна землей, и большой портрет Поэта, закрепленный на сцене, кажется на фоне леса живым лицом, выглянувшим из-за деревьев.
Еще не появилось культурное начальство у прокашлявшегося микрофона, беззаботно разгуливают в пестрых сарафанах участницы самодеятельного хора из села Молотицы, а уже какой-то хмеловатый мужичок из местных – рубаха распояской, галоши на босу ногу, – прислонившись к школьному сарайчику в поисках опоры, от всей бесхитростной души наяривает знаменитую «Коробочку» – только задорно поплясывают на перламутровых пуговичках темные пальцы, привыкшие больше к пиле да топору, чем к поющей от праздника к празднику гармонике.
На концерте зрители не щадят ладоней, и самодеятельные артисты поют и пляшут так, как будто их последний раз одарили широкой сценой. Деревенская публика не привыкла к покупным букетам: соберет девчушка прямо на опушке пестрый букет и, шлепая босыми ногами, бежит к склонившемуся в благодарном поклоне хору и дарит цветы той, которая стоит ближе, а вот вспрыгнувший на сцену мужичок с охапкой махровой сирени несет цветы той, которая ему больше всех глянулась, – красавице-плясунье с алой лентой в пшеничной косе, – идет отчаянно, словно в омут готовый кинуться, держа свой букет книзу, как обыкновенный домашний веник. Под веселый смех и горячие аплодисменты поклонник вручает сирень зеленоглазой дивчине, которая в порыве смущения прячет лицо в свисающие виноградными гроздьями лиловые барашки.
Бывало, следом за городскими испытанными поэтами вымахнет на сцену местный самопальный стихотворец с угрожающе-толстой тетрадкой в руке: «Дайте и мне сказать стишок!» Глаза поэта горят неземным блеском, в позе решимость, словно человек на амбразуру решился упасть, и ведущая, промямлив что-то о нерушимости программы, в конце концов сдается перед авторским напором и повальным одобрением зрителей: «Пустите Ваську! Пускай читает! Чем он хужее городских?» Пока Васька неуверенно переминается возле высокого, с техническими ухищрениями микрофона, ведущая делает последнее предупреждение: «Пожалуйста, только одно стихотворение. Самое короткое».
И откуда знать ведущей, что самое короткое стихотворение написано единой строкой на десяти страницах.
Порою заткнет за пояс приезжего массовика-затейника какой-нибудь алешунинский хитрован: «Послушай, парень! Твои загадки и моя внука разгадает. А вот ты мою старинную раскуси! «Здравствуй, брат родной, сын жены моей, жив ли наш отец, свекор матери твоей?» А ну-ка сообрази: от кого вопрос?»
Легко ли нынешнему человеку, частенько не отличающему шурина от свояка, сноху от золовки, разобраться в необычном родственном хитросплетении?
До синих сумерек длится народное гулянье. Коль весело гуляется, обиды забываются. Кружавчат цвет калинушки, грибов – косой коси, и кажется детинушке, что все еще поправится на матушке-Руси.
Сколько раз доводилось Полудину бывать в пятистенной «гнилушке» Полковника, обитой снаружи тёсом, а изнутри обшитой медового цвета доской! Наезжал он сюда не только в пору весенней охоты и в веселые «веничные дни», но и на Новый год, когда дачное жилье Полковника угадывалось по огромной шапке первозданного снега на крыше, мерзлым, нежилым окнам, заметенному крыльцу, без единого человечьего следа. Птичьи штришки и собачьи наброды на снегу только подчеркивали заброшенность зимней избы.
Поместительный «газик» свояка останавливался как раз напротив дачного жилья Полковника, съехав с проезжей дороги на обочину, в сугроб. Мужья и жены, жмурясь от солнечных отсветов снега, выбирались из забензиненного салона и от непривычки малыми глотками – женщины даже загораживали шерстяными варежками рот – пили колковатый морозный воздух, настоянный на лесной хвое.
Мужчины, оглядевшись и посовещавшись, шли за лопатами к соседям, а женщинам тем временем оставалось любоваться красногрудыми снегирями, облепившими рябину, да подкармливать крутолобых дворняжек, льнущих к машине.