Против правил (сборник) - Никита Елисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сама по себе фантастика для них и была поначалу такой попыткой к бегству, по крайней мере, именно так объясняет Борис Стругацкий причины возникновения первого фантастического рассказа своего старшего брата «Как погиб Канг»: «Рассказ датирован “Казань, 29 мая 1946”. Это было время, когда курсант Военного института иностранных языков Аркадий Стругацкий был откомандирован в распоряжение МВД Татарии в качестве переводчика с японского. В Казани он участвовал в допросах японских военных преступников: шла подготовка Токийского процесса… АН не любил распространяться об этом периоде своей жизни, а то немногое, что мне об этом стало от него известно, рисует в воображении картинки исключительно мрачные: угрюмая беспросветная казарма; отвратительные сцены допросов; наводящее ужас и омерзение эмвэдэшное начальство… Неудивительно, что начинающий и очень молодой автор бежит от этого мира в морские глубины…»
Время, вперёд! Удивительно, что этот мир в конце концов всплывает в прозе братьев Стругацких. Они, безусловно, ощущали время, историческое время – силой, враждебной человеку и человеческому. Они, безусловно, пытались переломить эту враждебность. Отсюда их общий, едва ли не восторженный интерес к удивительной теории удивительного астронома Николая Козырева. Астроном Борис Стругацкий познакомил с этой теорией япониста Аркадия Стругацкого и нашел понимающий сочувственный отклик: «Н. А. Козырев был тогда фигурой в советской астрономии значительной, яркой и даже таинственной. Он был другом и научным соперником Амбарцумяна и Чандрасекара. Он отсидел десять лет в сталинских лагерях. Он создал теорию, доказывающую существование нетермоядерных источников излучения звезд. Он рассчитал новейшую и для своего времени совершенно парадоксальную модель атмосферы Венеры… А в 1957-м он объявил: “…Принципиально возможен двигатель, использующий ход времени для получения работы. Иными словами, время обладает энергией”».
Не в том дело, что, как пишет далее Борис Стругацкий: «ВСЕ опыты Козырева были опровергнуты, так что и по сей день его теория остается лишь красивой, но сомнительной гипотезой», а в том дело, что благодаря этой красивой, но сомнительной гипотезе Стругацкие обрели одну из своих сюжетообразующих идей, упавших на хорошо подготовленную почву.
Отец. Борис Стругацкий, как он сам себя характеризует, был (и остается) «сознательным и упорным противником всевозможных писательских биографий, исповедей, письменных признаний и прочих саморазоблачений». Он сторонник тезиса формалистов: «Жизнь писателя – это его книги <…> все же прочее – от лукавого и никого не должно касаться, как никого, кроме близких, не касается жизнь любого, наугад взятого частного лица». Он повторяет эту же мысль, высказанную в начале книги, в «Постскриптуме», составленном из вопросов Ильи Стогова и его ответов. Повторяет жестче и раздраженнее: «Давайте не будем говорить о личной жизни. Ей-богу, это никому не должно быть интересно. Жизнь писателя – его книги»…
Если при таком подходе в первой главе своих «Комментариев к пройденному» Борис Стругацкий чрезвычайно много места уделяет дописательской биографии Аркадия и биографии их отца, Натана, то это означает, что уже здесь начинается «жизнь писателя – его книги».
Конечно, здесь процитировано такое письмо Аркадия, что становится внятна и понятна трагическая основа утопической и антиутопической прозы Стругацких: «Поезд шел до Вологды 8 дней. Эти дни – как кошмар. Мы с отцом примерзли спинами к стенке. Еды не выдавали по 3–4 дня. Через три дня обнаружилось, что из населения в вагоне осталось в живых человек пятнадцать. Кое-как, собрав последние силы, мы сдвинули всех мертвецов в один угол, как дрова… Очнулся в госпитале, когда меня раздевали. Как-то смутно и без боли видел, как с меня стащили носки, а вместе с носками кожу и ногти на ногах. Затем заснул. На другой день мне сообщили о смерти отца. Весть эту я принял глубоко равнодушно и только через неделю впервые заплакал, кусая подушку…»
Конечно… но главным в этой главе, в этой прелюдии к рассказу о том, как писали книжки, как их публиковали, как скандалили с цензорами, на какие компромиссы шли, а на какие не шли, главным в этом зачине к «Комментариям…» остается отец. Натан Стругацкий.
Он описан не просто с любовью. Он так описан, что становится понятно: он-то как раз и был тем прогрессором, тем рванувшимся изменять время и исторические условия существования обреченным героем, каких так часто и с такой понимающей болью изображали братья Стругацкие. Вот вся его жизнь до гибели в вологодском эвакогоспитале: «Сын провинциального адвоката, вступил в партию большевиков в 1916 году, участвовал в Гражданской войне политработником у Фрунзе… В 1936 году назначен был “начальником культуры и искусств города Сталинграда” (Видимо, заведующим отдела культуры то ли горкома партии, то ли горисполкома.). Здесь в 1937 году его исключили из партии – формально за антипартийные и антисоветские высказывания (“заявлял, что Н. Островский – щенок по сравнению с Пушкиным, и утверждал, что советским художникам надо учиться у иконописца Рублева”), а фактически за то, что стоял у тамошнего начальства поперек горла: «запретил бесплатные ложи и первые кресла для начальства, ввел для руководителей города и области платный вход в театр и кино, отменил прочие начальственные льготы” и пр. Как я теперь понимаю, чудом избежал ареста и уничтожения, ибо сразу же уехал в Москву хлопотать о восстановлении… В июне 1941-го пришел в военкомат, но в действующую армию его не взяли – 49 лет и порок сердца. А в ополчение взяли, уже в конце сентября, когда блокада стала свершившимся фактом, и он успел еще повоевать на Пулковских высотах, но в январе 1942-го был комиссован вчистую – опухший от голода, полумертвый, с останавливающимся сердцем…»
Полдень. По этой-то графе всегда и проходили братья Стругацкие, дескать, сначала – утописты, а потом, как у них (вместе со всем советским обществом) стали открываться глаза, – антиутописты. Сначала – «Полдень. ХХII век», а уж потом – «Хищные вещи века», «Улитка на склоне», Управление, Лес; «Хромая судьба» с задержанным потопом. Хляби небесные разверзлись, а потопа все нет и нет. Вместо потопа – вечный дождь!
Вроде бы и сам Борис Стругацкий готов согласиться с такой схемой. По крайней мере, иначе он не пересказал бы план несостоявшегося романа, последнего романа братьев Стругацких. В этом плане – жесточайший расчет с утопическим мышлением, насмешливое и очень больное расставание с миром Полдня. План настолько хорош, что его стоит процитировать. В скобках замечу, что, судя по тем наброскам, которые приводит Борис Стругацкий, многие планы Аркадия и Бориса оказались не воплощены попросту потому, что уже были воплощены. Они в качестве планов и набросков уже представляли собой некое художественное целое, вроде пересказанных Борхесом выдуманных им же романов. К этому законченному художественному целому просто нечего было подставлять, приставлять. Монада. Клетка. Вот как этот, например, план: «Внешний круг Империи был клоакой, стоком, адом этого мира – все подонки общества стекались туда, вся пьянь, рвань, дрянь, все садисты и прирожденные убийцы… Тут было ИХ царствие… Этим кругом Империя ощетинивалась против всей прочей ойкумены, держала оборону и наносила удары.
Средний круг населялся людьми обыкновенными, ни в чем не чрезмерными, такими же, как мы с вами, – чуть похуже, чуть получше, еще далеко не ангелами, но уже и не бесами. А в центре царил Мир Справедливости. «Полдень, ХХII век». Теплый, приветливый, безопасный мир духа, творчества и свободы… Каждый рожденный в Империи неизбежно оказывался в «своем» круге. Ад, Чистилище и Рай. Классика.
Максим Каммерер, пройдя все круги и добравшись до центра, расспрашивает высокопоставленного и высоколобого аборигена и слышит вдруг вежливый вопрос: «А что, у вас разве мир устроен иначе?». Максим начинает говорить о высокой Теории воспитания, о тщательной кропотливой работе над каждой дитячьей душой…
Абориген слушает, улыбается, кивает, а потом замечает вскользь: «Мир не может быть построен так, как вы мне сейчас рассказали. Такой мир может быть только придуман. Боюсь, друг мой, вы живете в мире, который кто-то придумал – до вас и без вас, – а вы не догадываетесь об этом…»
Ради этой фразы Стругацкие и собирались написать этот роман. Дескать, прощание с миром утопии, эпитафия. Приговор. Но не все так просто в этой эволюции. Эти прощание – эпитафия – приговор содержались уже в самой первой книге из утопического цикла братьев Стругацких. Должны были содержаться. В наметках к первому роману из этого цикла «Возвращение. (Полдень, ХХII век)» значится: «Хорошо бы ввести в “Возвращение” маленькие рассказики из нынешней жизни – для контраста и настроения – à la Хемингуэй или Дос Пассос. Не позволят, наверное. (Блокада, война – Сталинград, военный коммунизм, 37-й год, смерть Сталина, целина, запуск спутника и ракеты…)».