Голубые дни - Иван Соколов-Микитов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому-то после ужина, когда дневальный Миша, молодой прыщеватый парень, поставил на выскобленный стол большой медный чайник, сидевший верхом на скамейке с иголкой в руках старший матрос Сусликов сказал, вздыхая:
— Эх, он-то за ней ходит! Бережет ярочку, чтобы волк не съел… — И, откинувшись от шитья, почесав ушком иголки жиловатую, темную от загара шею, прибавил: — Хороша девица!..
Ночью пассажиры почти не ложились. Прикрывшись пуховыми пледами, они до утра сидели на палубе в раскрытых лонгшезах. Месяц, почти уже полный, тихо плыл над морем. В его свете казался пароход большим, призрачным; мертво желтели на мачтах огни, в небе холодно таяли звезды. Пароход шел серединою широкой, протянувшейся к месяцу серебряной дороги, и в мерцающем свете месяца четко чеканились силуэт бака, кружево вант. Два раза мимо пассажиров торопко и деловито пробегал на ют вахтенный. Прошел стороною пассажирский пароход, и долго таинственно светились его огни. С моря тянуло сыростью, туманом, йодом. И уж за полночь, когда отошла в сторону и сгасла серебряная дорога, они спустились в каюту.
А утром на другой день на пароходе произошло событие, на целые сутки отсрочившее прибытие пассажиров.
Было так. В тот самый час, когда окончилась ночная вахта и над порозовевшим морем поднималось умытое солнце, на палубе появились два новых человека. Сидели они на крыше трюма, на парусине, еще влажной от ночи. Были они худы, черны, почти обнажены. Их головы, покрытые мелкими, завивавшимися в барашек волосами, были малы и темны. Большие узловатые, сухие в запястьях руки казались длинными непомерно. Тот, что был выше и старше, обеими руками держался за колено правой ноги, ступня которой с уродливо растопыренными пальцами была залита кровью. Пересиливая боль, он старался улыбнуться, бледно скалил крепкие зубы.
Над ним во весь свой рост стоял кочегар Митя, только сменившийся с вахты, бывший борец, огромный, рыхлый, в грязной сетке поверх облитого потом тела, с черными от угля ноздрями, с маленькими глазками, подведенными угольной пылью. Он стоял, уперев кулаки в бедра, разминая в пальцах масленую ветошь, спрашивал хрипло:
— Откуда вы взялись, братишки?
Они смотрели на него снизу вверх влажными темными глазами, скалились жалкими улыбками.
— Ф-фу, черти, далеко ли собрались ехать? — грубо-сочувственно говорил Митя.
Тогда тот, что был моложе и чернее, почти мальчик, показал Мите длинной голой рукой куда-то в море.
— Москов, Москов! — сказал он горловым птичьим голосом.
— Го-го-го! — загоготал Митя, содрогаясь голым телом. — Далеконько, братишки, до Москвы!
К ним спустился со спардека боцман, белесый и крутогрудый, налитый здоровой кровью, ко всему на свете одинаково равнодушный. На черных людей он взглянул мельком, не спуская с лица тугой улыбки; спросил равнодушно:
— Зайцы?
— Черти, — ответил, не оборачиваясь, Митя. — Прятались в угольной яме. Одному ногу перешибло.
И боцман, привыкший ничему не удивляться, еще не проспавшийся, не задерживаясь прошел в кубрик подымать на работу матросов.
Через полчаса матросы, позевывая, выходили из кубрика умываться, фыркая в полотенца, останавливались над трюмом. А черные люди улыбались им наивно-лукаво, в их темных глазах было сказано: «Мы никому не хотим зла, мы немного вас обманули, но вы нас поймете и разве станете возвращаться ради нас — таких бедных и жалких?..»
Матросы глядели на них, покачивая головами, посмеиваясь. И опять тот, что был моложе, блеснув вдруг зубами, показал рукой на зорявшее море:
— Москов! Москов!
Мимо еще раз прошел боцман. Был он в фартуке, забрызганном краской, в рабочем костюме. Он прошел, деловито оглядывая палубу, и, как всегда в это время, поднялся на мостик, где прохаживался старший помощник капитана большой, белый, только что ставший на вахту, пахнувший одеколоном. Поднявшись по трапу, держась руками за поручни, он хозяйственно доложил о текущей на пароходе работе: о рассохшихся шлюпках, которые следовало перекрасить, о свинцовом сурике, купленном в Александрии, о перетершемся при погрузке угля тросе — и под конец сообщил, что на пароходе находятся два посторонних человека, — по-видимому, из грузчиков угля, — спрятавшихся в угольной яме.
Что на пароходе были обнаружены «зайцы», разумеется никого не могло удивить. Экое, подумаешь, дело! Разве можно найти моряка, чтобы не мог рассказать о многих чудаках, предпочитающих угольные ямы грузовиков люкс-кабинам трансатлантических пароходов? Но пароход шел в чужую страну, где законы были незыблемы и жестоки к простым людям. В те годы в России еще бушевала гражданская война, русские порты были закрыты, и много кораблей, оставшихся в руках белогвардейцев, скиталось по морям и океанам: недостижима была Россия. На пароходе было известно распоряжение правительства чужой, неприветливой страны, запретившего капитанам судов, под страхом жестокого штрафа, ввозить людей, могущих прибавить лишние рты и лишние неприятности.
Вот почему через десять минут перед людьми, сидевшими на крышке заднего трюма, стоял сам капитан — невысокий, коренастый, нездорово желтолицый нерусский человек, страдавший, как и многие моряки его возраста, сердцем и печенью, по утрам всегда раздраженный.
Ободренные общим сочувствием, повеселевшие, они глядели на него смело, доверчиво улыбаясь. Перед ними на люке стоял жестяной бак с остатками матросского завтрака, который им вынес дневальный. Они брали из бака своими длинными пальцами и, пошевеливая раковинами больших ушей, не торопясь ели. На капитана они взглянули с тем простодушным и лукавым доброжелательством, с которым глядели на матросов. Облизывая пальцы, сидели они перед ним, говорили глазами: «Вот видишь, все хорошо, мы немножко тебя обманули, но, разумеется, ты не желаешь нам зла».
Капитан стоял в расстегнутом кителе, в туфлях, странно не идущих к порыжелой от ржавчины палубе, смотрел на них с растущей досадой.
— Куда? — спросил он по-английски, хмурясь.
Тогда молодой, проглотив свой кусок и вытерев ладонью толстые губы, взглянул на него весело, дружески встряхнув головой, и опять показал вдаль:
— Москов! Москов!
— Черт знает что! — сказал капитан, разглядывая их, и, выругавшись солоно, чтобы не раздражаться больше, быстро прошел на мостик, где уже подувал просыпавшийся полуденный ветер, было светло, пустынно и чисто. Черт знает что! — повторил он, поднявшись по трапу, и, взглянув на рулевого, приказал быстро: — Лево на борт!
Рулевой, стоявший на верхнем штурвале, привычно пошевелился, ответил ему в тон:
— Есть лево на борт!
Было видно, как, чуть накренясь, покатился налево пароход, быстрее и быстрее, оставляя за собой широкий, кипящий пеною круг.
Когда солнце ударило в глаза и тени побежали по палубе, а перед пароходом на волнах нестерпимо заиграли солнечные блики, капитан уже спокойно сказал:
— Одерживай!
— Есть одерживай!
— Так держать!
— Есть так держать!.. — ответил рулевой, быстро перехватывая рожки штурвала.
К тому времени, когда проснулись пассажиры, пароход шел обратно. Они вышли умытые, освежившиеся, чуть пахнувшие духами, в легких костюмах, с едва приметной синевой под глазами. И опять она, молодо перехватываясь руками, показывая обтянутые чулками икры, быстро взбежала с нижней палубы на спардек, навстречу дневному свежему ветру. На минуту ветер плотно прихлестнул к ногам ее короткую белую юбку. Борясь с ветром, наклонив голову, смеясь, пробежала она, топоча каблучками, мимо матросов, работавших у запасной шлюпки, и в запахе ветра и масляной краски скользнул ее запах — запах молодой женщины и духов. А через минуту пассажиры стояли на мостике перед самим капитаном. И капитан, недавно грубо бранившийся, объясняясь с ними, был подчеркнуто вежлив той грубоватой вежливостью, которой щеголяют старые моряки, прошедшие муштру от матросского кубрика до салонов тихоокеанского парохода. Он говорил по-английски, любезно поблескивая золотом зубов, и, слушая его, пассажиры хмурились недовольно. Он, с видом любезного, но непреклонного хозяина, объяснил им суровую строгость законов. Тогда брат пассажирки, уступая его упорству, пожал под белым спортжакетом плечами и, притронувшись к козырьку шлема, прекратил разговор. И так же, как вчера, весь день провели они на спардеке, и матросы, проходя мимо, видели, как на ее коленях ветер играл листками развернутой книги.
А все это время полуголые темные люди по-прежнему сидели на люке заднего трюма, вытянув ноги. Теперь им прямо в лица светило яркое солнце, ветер обдувал их открытые головы. В свете утреннего солнца еще отчетливее виднелись их нагота и убожество, ветер пошевеливал лохмотьями их одежды. К ним подходили матросы, дружелюбно хлопали по плечу и говорили, показывая на восток: