Дом Клодины - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ребячество… поощряемое парижской модой… Грациозно-жеманный жест, напоминающий взмах опахалом, закончил фразу. Жена нотариуса ответила приглашением на чай.
– О-о! Чай в тесном кругу, каждый может прийти со своим изделием…
Всю неделю «Зять господина Пуарье»,[44] вместе с «Эрнани», «Горбуном»[45] и «Двумя скромниками»[46] шли с неизменным аншлагом, на волне энтузиазма неугомонной публики. Поочерёдно у почтарши, аптекарши и фининспекторши господин д'Аврикур демонстрировал цвет своих галстуков, манеру ходить, приветствовать, перемежать свой заливистый смех пронзительным хохотком, подбочениваться, как на эфесе шпаги, держа руку на бедре, и вышивать. Знавал наездник в сапогах и сладостные минуты: когда посылал денежные переводы в «Лионский кредит»[47] или сиживал в кафе «Жемчужина» в компании исполнителя роли благородного отца, клоуна с большим носом и слегка курносой кокетки.
Именно это время и выбрал хозяин замка, отсутствовавший в течение двух недель, чтобы вернуться из Парижа и выслушать из уст нотариуса хвалу в честь заезжего гостя. Жена нотариуса в это время как раз разливала чай в гостиной. Возле неё сидел письмоводитель нотариуса – честолюбивый костлявый верзила – и считал стежки на кисее, натянутой на пяльцах. Сын аптекаря – кутила с физиономией кучера – вышивал вензеля на скатерти, а толстяк Глом, вдовец на выданье, реставрировал с помощью шерстяных ниток тёмно-красного цвета и цвета старинного золота клетчатую ткань на тапке. Даже дряхлый господин Деманж трясущимися руками пробовал себя в вышивке по канве… Господин д'Аврикур, стоя, декламировал стихи под фимиам праздных вздохов присутствующих дам, на которых не задерживался его восточный взгляд.
Я так и не узнала, как именно: словами или более сильно действующим молчанием – владелец замка заклеймил «последнюю парижскую моду» и развеял странное затмение, поразившее всех этих бравых людей с иголкой в руке.
Но я много раз слышала рассказ о том, как на следующее утро труппа снялась с места и в Почтовой гостинице от Лагардера, Эрнани, наглеца зятя господина Пуарье не осталось ничего, кроме забытого клубка шёлковых ниток с напёрстком.
МАЛЫШКА БУЙУ
Малышка Буйу была так хороша собой, что мы это заметили. Нечасто девочки признают в одной из подружек красавицу и воздают ей должное. Но неоспоримое совершенство малышки Буйу нас обезоруживало. Когда моя мама встречала её на улице, она останавливала её и склонялась над ней, как склонялась над своей шафранной розой, кактусом, увенчанным красным цветком, или бабочкой, облюбовавшей сосну и доверчиво уснувшей на её чешуйчатой коре. Мама дотрагивалась до вьющихся волос, тронутых золотом, как наполовину созревший каштан, до розовой прозрачной щеки девочки, смотрела, как двигаются её огромные ресницы, то открывая, то закрывая тёмные влажные глаза, как блестят за несравненными по форме губами зубки, а затем отпускала её и, глядя ей вслед, вздыхала:
– Какое чудо!
Прошло несколько лет, а малышка Буйу всё хорошела и хорошела. Иные даты даже запали нам в душу, например церемония награждения учащихся, во время которой робкая и неразборчиво лепечущая себе под нос басню малышка Буйу расплакалась и стала такой хорошенькой, как персик под проливным дождём…
Её первое причастие наделало шуму: после вечерни она отправилась со своим отцом, продольным пильщиком, в Коммерческое кафе пропустить по стаканчику, а затем, вся такая женственная и кокетливая, протанцевала весь вечер на публичном балу в своих белых туфельках.
С гордым видом, к которому она нас приучила, она сообщила нам на следующий день, что идёт в ученицы к швее.
– Вот как! И к кому же?
– К госпоже Адольф.
– Да? И сразу будешь зарабатывать?
– Нет, мне всего тринадцать лет, зарабатывать я буду только на будущий год.
Она без сожаления покинула нас, да и мы спокойно отнеслись к её уходу. Красота уже изолировала её от всех нас, подруг у неё не было, да и успехами в учёбе она не отличалась. Воскресные дни и четверги, которые могли бы сблизить нас, она полностью посвящала своей семье, что была в городе не на хорошем счету, своим восемнадцатилетним кузинам, имевшим привычку дерзко стоять на пороге дома, своим братьям – подмастерьям каретника, что с четырнадцати лет «носили галстук», курили и посещали то «Парижский тир» на ярмарке, то развесёлый «Винный погребок», что бесперебойно снабжался благодаря стараниям вдовы Пимель.
На следующее же утро я повстречалась с малышкой Буйу: направляясь к швейной мастерской, она поднималась вверх по нашей улице, я же спускалась по ней, идя в школу. Разинув рот от удивления и завистливого восхищения, я застыла как вкопанная на углу Сестринской улицы, глядя ей вслед. Вместо чёрной школьной формы до колен на ней была длинная юбка, блузка из розового сатина в складочку и передник из чёрной ангорской шерсти. Её волосы, скрученные и уложенные в «восьмёрочку», по-новому очаровательно обрамляли круглую, величественную головку, в которой от детского оставались лишь свежесть и бесстыдство – правда, ещё не осознанное – маленькой деревенской распутницы.
В то утро старшие классы прямо-таки гудели.
– Я видела Нану Буйу! В длинном, моя дорогая, в длинном. И с шиньоном! И с ножницами на боку!
В полдень я влетела, запыхавшись, в дом, уже с порога крича:
– Мама! Я видела Нану Буйу! Она проходила мимо нашей двери! В длинном, мамочка, в длинном платье! И с шиньоном! И на высоких каблуках, и с…
– Ешь, Киска, ешь, а то котлетка остынет.
– И в переднике, мама, ох и красивый у неё передник… шерстяной, а как будто шёлковый! А можно мне…
– Нет, Киска, тебе нельзя.
– Но раз Нане можно…
– Да, ей можно и даже нужно в тринадцать лет носить шиньон, короткий передник, длинную юбку – ведь это, к несчастью, форма всех тринадцатилетних малышек Буйу в этом мире.
– Но…
– Значит, ты хотела бы полную форму малышки Буйу? Тогда так: всё, что ты видела, плюс письмо в кармане передника, возлюбленный, от которого пахнет вином и грошовой сигарой, второй возлюбленный, третий… а потом, чуть позже… много слёз… и тщедушный, месяцами таимый и полузадушенный корсетом ребёнок… Вот что такое, Киска, полная форма малышек Буйу. Ты этого хочешь?
– Да нет же, мама… Я хотела только примерить шиньон…
Мама с хитрым и важным видом отрицательно водила головой.
– Нет, нет. Нельзя носить шиньон без передника, передник без письма, письмо без туфель на каблуках, а туфли без… остального. Или всё, или ничего!
Моя зависть скоро угасла. Сияющая малышка Буйу превратилась в обычную прохожую, на которую я едва ли обращала внимание. И зимой и летом с непокрытой головой, каждую неделю в яркой блузке какого-нибудь другого цвета. Когда было очень уж холодно, она набрасывала на свои худенькие плечи косынку, вряд ли согревавшую её. Прямая, ослепительная, как роза, с тенью от ресниц на щеках, с тёмными и влажными зрачками, она с каждым днём всё больше заслуживала право царить над толпой, носить украшения, красиво одеваться, быть центром всеобщего поклонения. Укрощённая курчавость её тёмно-русых волос всё же проглядывала на свету в их волнистости, в золотистом пушке возле ушей и на затылке. У неё всегда был слегка обиженный вид, а её аккуратные бархатистые ноздри наводили на мысль о лани. Ей, как и мне, исполнилось пятнадцать, затем шестнадцать лет. За исключением выходных, когда она много смеялась в компании братьев и кузин, чтобы показать свои зубки, Нана Буйу неплохо держалась.