Записка о ритуальных убийствах - Владимир Даль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зелик Брусованский, при сильных уликах, сказал: "если кто из семьи моей, или хоть другой еврей признается - тогда и я скажу, что правда".
Ицка Беляев дрожал, то от страха, то от злости, бранился и кричал, так что комиссия не могла с ним справиться. Когда Терентьева, во время улики[70], сказала, что у нее и теперь еще болят ноги, обожженные на сковороде, то Ицка спросил, улыбнувшись: "как, в три года не могли у тебя поджить обожженные ноги твои"?
Янкель Черномордин (Петушок), ничего не слушая, кричал: это беда, это напасть; потом, упав ниц и накрыв лицо руками: "помилуйте! Я не знаю, что она (Максимова) говорит", и не хотел на нее смотреть.
Жена его, Эстер, показала, что вовсе не знает Терентьевой, а после запуталась сама и созналась в противном. В исступлении бросалась на уличительниц и поносила их бранью.
Хайна Черномордин уверяла, что ни одной из этих трех баб не видывала и вовсе не слышала о убийстве мальчика. Бледнела и дрожала, не могла стоять на месте, мялась, отворачивалась; молчала упорно, или злобно кричала и отнюдь не хотела смотреть на показываемый ей кровавый лоскуток холста, о коем упомянуто было выше.
Хаим Черный (Хрипун) кричал, бранился, дрожал, не отвечал на вопросы и путался. "Пусть бабы говорят, что хотят, - сказал он: - ни один еврей этого не скажет вам, сколько ни спрашивайте". - Злобно отпирался, что, при обращении Терентьевой, лежал на одной с нею кровати, - а в перехваченной переписке умоляет евреев не ругаться над ним за это, а то он с ума сойдет от стыда и срама, тогда как он готов жертвовать за них жизнью. Нагло кричал в комиссии, требуя каждый раз снова, чтобы ему были наперед прочитаны прежние показания его; сказав наотрез, что даже не слышал об этом происшествии, проговорился после, что знал об нем тогда же, когда оно случилось. До того забылся и вышел из себя, что ругал в глаза всех членов, в полном присутствии, и кричал председателю, генералу Шкурину, указывая на него пальцем: "я тебе, разбойнику, глаза выколю, ты злодей" - и проч. Хаим был уже под судом в 1806 году, с другими евреями, по подозрению в истязании и убийстве мальчика помещика Мордвинова; по недостатку улик, дело предано было воле Божьей.
Абрам Кисин путался и сам себе противоречил, уличен во многих ложных показаниях: сказал, что о ею пору ничего не знает и не слышал о происшествии, - а потом уличен, что был по сему же делу допрашиваем при первом следствии, три года тому; один раз показал, что безграмотен, а в другой, что знает читать и писать по-еврейски и по-русски; сказал, что вовсе не родня Берлиным, тогда как состоял в близком родстве с ними; сказал, что Терентьевой не знает вовсе, что если она призналась, так, стало быть, она и убийца, - и уличен, что знает ее давно. Наконец зарыдал, смотрел дико, как помешанный, упал ниц на пол и кричал: "помилуйте, ратуйте!" Кричал, что ему дурно, что он не может говорить; его стало кидать и ломать, и он притворился сумасшедшим, кричал и бесновался.
Нота Прудков - хотел доказать, что был вовремя происшествия на Сертейской[71] пристани, - но доказано, что он был тогда в Велиже и сверх того еще перехвачена переписка его, где он просил достать за деньги свидетельство, что он был на Сертейской, и составить подложный договор с мужиками, - уверял, что из уличительниц ни одной не знает, а в письмах к жене своей называет всех трех поименно и в комиссии назвал Терентьеву распутною. Сказался больным и, подвязав бороду, требовал на очной ставке, чтобы уличительницы говорили, какого цвета у него борода; сказал генералу Шкурину: "Если бы сам государь обещал евреям помилование, то они бы, конечно, сознались"; что точно жиды погубили мальчика и прочие ропщут теперь на Берлиных и Цетлиных за это опасное дело, что они теперь всюду собирают деньги на это дело, надеясь, что оно здесь не кончится[72]; но что он, Прудков, в комиссии ни в чем не сознается. Между тем у генерала Шкурина были спрятаны три чиновника, которые все это слышали и подтвердили под присягой. Три раза[73] пытался уйти из-под стражи; хотел креститься, потом раздумал; вызвался сознаться во всем лично генерал-губернатору, был отправлен в Витебск, но обманул. Шумел, кричал, ударил в щеку караульного унтер-офицера, и был наказан за это, но не унялся; когда ему в комиссии показали перехваченные записки его, то он озлобился до неистовства, кричал и бранился, не давая ответа. "В законе ничего не сказано, что будет за это, если кто заколет мальчика; мы ничего не боимся, только бы дело вышло из комиссии. Вы все разбойники; нам ничего не будет, а вас же судить будут, вот увидите!"
Ицка Вульфсон, который ездил вместе с Иоселем Мирласом осматривать выброшенный в лес труп младенца, до того потерялся, что, показав, будто не знает грамоты, сам подписал по-русски допрос свой. Уверяя, что Терентьевой вовсе не знает, прибавил: "и никто не обращал ее в еврейскую веру - по крайней мере при отъезде моем в Динабург она еврейкой не была". Стало быть, он знал ее и тогда?
Жена его, Фейга, показала, что не была в то время вовсе в Велиже, тогда как муж ее показал, что она была там. На очных ставках едва не обмирала, не могла стоять, ложилась на стул, жаловалась на дурноту, упорно молчала и не подписала показаний своих, без всякой причины. Далее готова была во всем сознаться, но спросила: "есть ли такой закон, что когда кто во всем сознается, то будет прощен?" Ей сказали, что закон в таком случае облегчает наказание; тогда она проговорила в отчаянии: "я попалась с прочими по своей глупости" - и затем упорно молчала. Хотела креститься, а потом опять раздумала. "Мне нельзя уличать мать свою, - сказала она также, - да и тогда должны пропасть все евреи".
Лыя Руднякова, бывшая работница Ривки Берлин, сперва отреклась, что никогда у Ривки не служила, потом уличена, созналась и поневоле уличила в том же Ривку. Уверяла, что Терентьевой вовсе не знает, а между тем сказала, что она была нищая и ходила по миру. Во время допросов чертила пальцем на спине бывшего у ней на руках ребенка какие-то знаки и, будучи спрошена, что она делает, отвечала: "Это Ривке, по-еврейски". Когда показали ей кровавый лоскуток холста, то она сильно испугалась, зарыдала и поносила Терентьеву самою непристойною бранью.
Зуся Рудников, муж Лыи, также уверял, что даже не слыхал о происшествии, о коем толковали в Велиже три года на всех перекрестках. Смотрел в землю, говорил отрывисто[74], отпираясь ото всего. Задрожал, увидав кровавый лоскуток, отворотился, не хотел смотреть на него и ни за что не хотел подойти к столу. Не подписал очной ставки, потоку что у него закружилась голова, он сам не понимает, что ему читают, и не знает, то ли это, что он говорил.
Блюла Нафанова. Когда Терентьева сказала ей: "напрасно ты от меня отпираешься, ты знала меня давно, еще когда убили Хорьку", - то Блюма закричала: "что тебе теперь до Хорьки? Тогда был суд". - Оказалось, что Блюма в числе других подозревалась в 1821 году в убийстве Христины Слеповронской, также замученной в жидовской школе.
Рохля Фейтельсон, вошедши в присутствие, не дала еще ни о чем спросить себя и начала кричать: "я не знаю, за что меня взяли; меня не спрашивайте ни о чем, я ничего не знаю, нигде не была, ничего не видела". Она также путалась, терялась и дрожала.
Вот главнейшие ответы и оправдания жидов, - если только это можно называть ответами и оправданиями - выписанные вкратце, но с точностью и без опущения хотя одного слова, которое бы могло служить к оправданию подсудимых. Такого слова не было произнесено ни одним. Одно только отрицание, нередко явная ложь, страх и злоба, вот что обнаружилось при допросах. Между тем дело тянулось, и комиссия, несмотря на все старание свoe, не могла подвинуться вперед; жиды, явно и несомненно уличенные, молчали, упорствовали, грубили; генерал-губернатор князь Хованский донес об этом государю и ведено было увещевать жидов, а буйных наказывать. По поводу открывшихся в 1827 году, через тех же доказчиц, нескольких подобных дел, поведено было исследовать той же комиссии все; в 1828 году командирован в комиссию чиновник от Правительствующего Сената; а затем еще поведено опросить подсудимых, не было ли им пристрастия. Некоторые показали, что не было, но другие жаловались на пристрастие, не будучи, однако же, в состоянии объяснить, в чем именно оно состояло; они говорили только в общих словах, что их не так допрашивали, не теми словами писали ответы, спрашивали, как преступников, тогда как три бабы сознались и, следовательно, были настоящими преступницами; что не отстраняли по их требованию следователей и членов комиссии, и тому подобное.
В 1829 году комиссия представила наконец полный обзор этих ужасных происшествий, обвиняя жидов во всем и считая их уличенными; кроме умерших и бежавших, их осталось еще под стражей сорок два человека обоего пола. Генерал-губернатор того же мнения, как и предшественник его, - представил обстоятельный всеподданнейший рапорт, в коем также положительно обвинял жидов и считал их изобличенными.