Зверь из бездны - Евгений Чириков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дверях выросла фигура немолодого священника с тоской и страданием на лице.
– Если вы выбросите меня с детьми на маленькой станции, мы погибнем. А я не могу, как священник и христианин, бросить тело жены без гроба, без отпевания. Человек – не собака…
– Мама! Мамочка! – взывали детские голоса из соседнего отделения, и вдруг священник припал руками к косяку двери и стал рыдать, как обиженный мальчик…
– Дети! Дети! Что ж нам теперь делать? Что? О, Господи!..
– Случай исключительный, и греха тут нет, батюшка. Я моряк, и вот… когда случается покойник на судне, то его разрешается с молитвою спустить в море. Мы теперь подобны плавающим, и потому…
– Нас всех убьют, если мы слезем так близко… Куда с детьми побежишь?
– И потому надо снять мертвую, а самим остаться. Это ясно. Только этого мы от вас и требуем…
– Дайте мне, господа, свечечку. Хотя огарочек… все равно. Господь видит…
Притих вагон. Только дети не могли остановиться и судорожно всхлипывали около мертвой матери.
– Во имя Отца и Сына, и Святого Духа… – затянул вдруг дрожащий, готовый оборваться голос священника… Кто мог, – встал и стоял с опущенной головой. И снова всем было стыдно… Не смотрели друг на друга… И снова в разных местах вагона заплакали женщины, потерявшие недавно близких и дорогих людей. Опять начались истерики. Лада вспомнила о Володе, о том, что он остался там, позади, где сторожит людей смерть. Как знать? – может быть, ее «милый, прекрасный, родной Володечка» уже убит, и над ним некому поплакать, и некому его перекрестить в последний раз… И спазмы сдавили горло Лады, и она зарыдала в охватившем ее отчаянии, уткнувшись головой в плечо Бориса.
– Володечка… мой Володечка… Убьют, убьют тебя!..
– Лада! Не надо… голубка, родная… Нельзя ли, господа, достать воды?
А священник кончил молитву и вдруг превратился тоже только в несчастного человека, в потерявшего любимого друга и женщину мужа, в отца осиротевших детей:
– Прощай, дорогая Марусенька! Прощай, мой добрый ангел-хранитель! – причитал он, рыдая над мертвой.
– Мама! Мамочка! – хором кричали дети…
И все думали: от смерти никуда не убежишь.
Радовались, воображая, что убежали, а смерть ехала вместе с ними, в том же поезде, и гуляла по вагонам…
На первой остановке сняли двух покойников: жену священника и молодого поручика с детским выражением лица и с окровавленной повязкой на болтавшейся руке. Это покончил с собой выстрелом из револьвера один из числа тех десяти, которые силою ворвались на разъезде в поезд со «счастливцами»… С боя взял свое спасение, свою жизнь и бросил ее, как ненужный черепок от разбившегося сосуда. Не захотел жить…
Покойники задержали поезд. Около часа он стоял и пыхтел возле маленького вокзала, поставленного в безлюдном грустном поле, вдали от чуть видной станции. Было солнечное зимнее утро. Солнце так ослепительно сияло на белых шелках степного снега, что слепило глаза, и кругом была такая мирная тишина, что все пережитое казалось людям сном прошлой ночи…
Начальник станции долго отказывался принимать покойников и все говорил с кем-то по телефону. Покойники лежали на шпалах рядом, а около них толпились молодые люди в солдатских шинелях, с повязками и перевязками – это больные и раненые из лазаретов – все безусая молодежь, и священник с детьми. Все с обнаженными головами. Никто не плакал. Неподвижно стояли с опущенными головами или с пристально устремленными на покойника взорами.
В детских глазах, широко раскрытых, застыл испуг: теперь мама только пугала их, а застрелившийся офицер возбуждал любопытство. У кого-то явилась мысль отслужить панихиду. Начали служить. Грустно так звучал хор молодых голосов в тихом солнечном утре, когда запели «Благословен еси, Господи», но загудел, завыл паровоз, появился начальник станции в красной шапке и махнул рукой к отправке. И пение оборвалось на полслове.
– Прощай, Сашка! – кричали с площадки вагона покойнику, а потом запели хором «Вечную память».
А священник с детьми остался. Пока видна была из окон станция, на белом фоне снега резко рисовался его черный силуэт с опущенной головой и развевающимися по ветру волнистыми волосами обнаженной головы…
– Остались?
– Остались… Не захотел покинуть свою Марусю… Трогательно, знаете…
– Ну и Бог с ними. Может быть, оно и лучше…
– А другой покойник тоже тифозный?
– Застрелился в поезде… молоденький поручик какой-то… Сашей звали.
– Из-за чего?
– А так… Слушал-слушал разговоры, вынул револьвер и бац в висок.
– Не ценят теперь жизнь люди.
– Жизнь-то стала страшнее смерти.
– Не для всех, – громко и хмуро отозвался вдруг чей-то голос из угла…
Кто это там так вызывающе и насмешливо обрывает разговор посторонних? Опять тот нее субъект, опекаемый красивой женщиной. Подозрительный господин.
– Мы вот с вами бежим от смерти, а там пошли навстречу. Да вот и поручик, Саша этот, тоже… посмотрел, послушал наши разговоры и решил, что попал не туда, куда думал… И предпочел смерть жизни.
– Но раз вы с нами, на что же вы ропщете и кого обличаете?
– Борис! Оставь, пожалуйста. Я прошу.
– Вам так не нравится наше общество, что… остается удивляться, почему вы с нами?
– Вы хотели бы, чтоб я остался с теми, которые, спасая вас, умирают теперь под городом?
– М-м… Ну, да. Если не на одной, то на другой стороне.
– Вам так нравятся большевики, что…
– Если мне многое не нравится у нас, то это еще не значит, что я сочувствую большевикам…
– Мы буржуи.
– Это, может быть, вы буржуй, а вот мы не буржуи, – запротестовали соседи Бориса и Лады.
– Я шел отдавать жизнь за родину, а не за буржуев! – громко выкрикнул Борис. – И воевал не за буржуев. Напрасно вы смешиваете себя с родиной… И все мы, корниловцы, пошли за своим вождем во имя освобождения родины и человеческой личности от всякого насилия, в том числе и вашего…
– Однако! Откровенно!
– Да тут открыто большевистская пропаганда ведется… Сомневаюсь, чтобы вы были корниловцем.
– Не считаю нужным вам это доказывать…
– А если я потребую?
– Я пошлю вас к черту.
– Ого!
Вагон разделился на два враждебных лагеря. И в том, и в другом были люди в солдатских шинелях, с погонами. Они сидели в одном вагоне, бежали вместе от одного и того же врага, но ненавидели друг друга. В долгом пути гражданской войны они уже давно присмотрелись друг к другу и неожиданно, но поздно поняли, что им вовсе не по пути. Но возврата не было. О, лучше бы не говорить! Крепко запереть на замок свою изболевшую душу и не растравлять ран удушливым газом злобы, ненависти и жажды мести, которым пропитался весь вагон, люди и вещи, самый воздух, табачный дым, глаза и голоса людей.
Ночью, когда люди, словно отравленные, сидели и валялись, попирая друг друга, в вагон втолкнулись новые люди с фонарями, винтовками и револьверами…
– Вот этот! – сказал кто-то в темноте, и свет фонаря упал на Бориса и Ладу.
– Потрудитесь идти за нами!
– Я или…
– Вы! И ваша дама. Где ваши вещи?
– На каком основании?
– Об этом потом поговорим.
– Борис! Покажи им «Терновый венец». Борис раскрыл борта шинели и, показывая на грудь, где тускло блестел черный венец с мечом поперек, сказал:
– Господин полковник. Я – корниловец, участник Ледяного похода.
– А вот это мы увидим. Потрудитесь следовать за нами. Пропустите, господа!
Никто не вступился. Проснулись, смотрели и молчали. Все испугались и торопились притвориться спящими. Когда Бориса и Ладу вывели из вагона, кто-то в темноте произнес торжествующим тоном:
– Еще два покойника.
Глава одиннадцатая
Дрогнул и проломился, как плотина, под натиском огромной «красной массы» «белый фронт», и, как весенние бурные воды с гор, людские потоки стремительно хлынули на юг, к Новороссийску. Было только одно тесное русло для этих потоков, один железный путь, и потому бегство объятых паникой людей было неописуемым ужасом…
И днем и ночью безостановочно катились эти людские потоки, оставляя на пути своем слабых, заболевших, умирающих и мертвых. Сходили с ума, бросались на поезда, стрелялись, дрались. Место в поезде, добытое большими деньгами, обманом, унижением, иногда продажей своего тела, казалось обезумевшим людям таким счастьем, за которое можно заплатить даже своей жизнью. Ведь многие, цепляясь на ходу, ехали верхом на буферах, на подножках, стаскивали друг друга и гибли сами. Хотя красные двигались очень медленно, но всем чудилась погоня, и, убегая от «Зверя из бездны», люди сами зверели, ибо от ужаса теряли все драгоценности души, утрачивали любовь к ближнему, сострадание, милосердие, сознание своего долга и обязанностей, часто самый стыд. Убегая от мести и жестокости, они сами делались жестокими и несправедливыми, несчастными и грязными… Родители не только теряли детей, но часто бросали их, лишь бы спастись самим; мужья покидали жен, невесты женихов и обратно. Паника расшатала все бытовые и моральные традиции, мужское рыцарство перед женщиной, женскую верность. Все привычные добродетели подвергались испытанию и не выдерживали его за редкими исключениями. Многолетние браки рассыпались, как карточные домики, а взамен строились наспех новые, чтобы поскорее попасть в поезд или на морской пароход, и спастись. Возбужденные, нервно настроенные женщины неожиданно для себя влюблялись и наскоро выходили замуж или просто отдавались очертя голову, мало думая о чем-нибудь, кроме возможности спастись от мнимой погони. Казалось, что все добродетели, как и бумажные деньги, потеряли вдруг всякую ценность. И оттого все перепуталось: драма с комедией, трагедия с водевилем, и люди часто и сами уже не знали, где плакать, где возмущаться и негодовать, а где смеяться. Бешено мчавшиеся, подгоняемые паникой потоки беглецов докатывались до Новороссийска и здесь упирались в море. Дальше нельзя. Пока морские пароходы увозили еще самых высокопоставленных и их семьи, возбуждая глубокое возмущение и зависть в огромном большинстве невысокопоставленных. Конечно, умирать не хочется никому, но зачем эта привилегия и за какие заслуги? Разве не они своим глупым чванством и ретроградными вожделениями осквернили в глазах народа идею борьбы с насилием и погубили все дело «белых»? Почему раньше народ встречал белую армию цветами и хлебом-солью, а потом возненавидел и провожал смехом и свистом? «Погибли тысячи прекрасной идейной молодежи и сейчас гибнут, задерживая продвижение кровожадного чудовища к последнему прибежищу на Черном море, но разве они гибли и гибнут, чтобы дать возможность прежде всего спастись всей этой…»