Аномалия Камлаева - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юлька, разбросав колени, издала тяжелый, удрученный стон, томно выгнулась и откинула голову на спинку сиденья. Ее лицо приобрело сумрачно-неприступное выражение, но глаза то и дело скашивались на сидящего рядом Камлаева; было видно, что ей не терпится говорить, что она слишком долго томилась от невозможности поделиться и неспособности передать немудреные свои переживания последних дней. Ни одним из языков, несмотря на продолжительную муштру на чужбине, она так и не овладела, и здесь ей приходилось объясняться при помощи ужасающего волапюка, на смеси «английского и костромского», то и дело прибегая к посредству энергичных тычков и прочих невербальных средств, которыми изобиловал язык ее куда более красноречивого и внятно-доступного тела.
— Нет, ну эти часы мне совсем не нравятся, — сказала она, поднося к лицу и вертя так и эдак голую кисть. Смотрит так, как будто все никак не может поверить, что эта обезображенная циферблатом и браслетом рука принадлежит именно ей. — Ужас, ужас! Они это называют «хэппи спирит», переводится как «счастливый дух». — Каучуковый голубой ремень сияет лаком, и усыпанная брюликами спираль завивается, уходя в глубину небесного циферблата, как на дно таинственного омута, в пустоту бездонного колодца времени. — Я взяла их, потому что они подходят под цвет моих глаз. Поносила-поносила три недели и все время чувствую какой-то дискомфорт. Блин, ну какие же они скучные, тошнотные, безликие. Сейчас актуальны квадратные, рубленые формы. Квадратные часы показывают твердость характера, человек, который носит квадратные часы, уверен в себе и знает, чего он хочет. А я лично уверена в себе. Ну, а это что? Нет, ты только посмотри. — Она ткнула ему запястьем под самый нос. — Из-за этой вот змейки, которая заползает внутрь, я не могу увидеть стрелки. Что ты делаешь?!
— Это — крышка. Сдвигаешь ее в сторону и смотришь на стрелки. Сколько, ты говоришь, они у тебя? Безупречная элегантность. А какой тонкий вкус! Какое чутье! Какое дизайнерское решение! Правда, несколько неудобно — в практическом смысле…
— Да пошел ты! Вот свинья. Это надо же так настроение испортить. Только ты один и можешь так испортить настроение. Самый умный, да? Хочешь сказать: я — тупая, безмозглая овца?
— Ну, не говори глупостей.
— Не говори глупостей? Я же дура, я должна говорить глупости. Ну, конечно, все эти вещи не для меня, я ведь даже вилку с ножом правильно держать не умею. Не то что часы. Эти вещи только для избранных. Для таких, как ты. Для воспитанных, для хорошо образованных. Это ты такой умный, воспитанный, стильный, безупречный. У тебя — манеры. А я по сравнению с тобой деревенщина, быдло и в помойке себя нашла. А на самом деле чем ты меня лучше? Тем, что мамочка с трех лет тебя водила в Третьяковскую галерею? В ваш Большой театр гребаный? Конечно, у тебя ведь не было отца-алкоголика, твоя мать не пахала, как лошадь, на трех работах, не вертелась, как белка в колесе. Ты получал хорошее образование, тебя учили играть на скрипочке. Ты жил в своем уютном интеллигентском мирке, а я торговала бананами на рынке. Да, представь себе, я была торгашкой. И пока кое-кто прохлаждался, нам с матерью и братом приходилось выживать. Я даже в школу не могла ходить, потому что нам нужны были деньги. Моя жизнь состояла из ящиков и бананов. До сих пор не могу их видеть. Они снятся мне по ночам в кошмарах. Мне снится, что я возвращаюсь в ту нашу квартиру, забитую ящиками с эквадорскими бананами. И еще этот душный, сладковатый запах гнили. Каждый день в шесть утра мы с матерью вставали и ехали на базу за товаром. И зимой приходилось надевать по две пары шерстяных рейтуз, чтобы не замерзнуть. А потом мы приходили на рынок, и я стояла, стояла, стояла. Переставала чувствовать себя. Все смотрела в одну точку и в какой-то момент переставала верить в то, что я действительно существую. Этот грязный снег, эти люди, их ноги, бесконечные тысячи ног — в валенках, в различных сапогах. Я не видела лиц — одни только ноги. Заставляла себя думать хоть о чем-то. Интересно было думать и гадать, сколько стоит та или иная пара обуви. И еще толстомордые, противные тетки, в глазах у которых одна-единственная мысль — о том, как сэкономить свою несчастную трудовую копейку. Приходилось все время спорить, кричать. «Дайте мне пожелтее да поспелее», «Что вы гниль-то мне суете?» — и так без конца. И, конечно, все думают, что ты их обвесила. У меня была гирька дырявая, да. А как же ты хотел: не обманешь — не проживешь. А потом они, тетки, что делали — покупали бананы и уходили их взвешивать на контрольные весы. А потом возвращались, и я лаялась с ними до хрипоты. Мне всего тринадцать лет тогда было, представь себе. А потом четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… Я всю эту жизнь ненавидела — всех этих людей, у которых в глазах обреченность с рождения, всех этих прыщавых, лопоухих уродов, которые уходили в армию, а потом возвращались, женились, спивались или вкалывали всю жизнь на заводе. А больше всего я знаешь что ненавидела? Капроновые старые чулки, в которых хранился лук в туалете, на балконе. Зацепишь их ногтем, и они расходятся, появляются дырки. Понимаешь, вся жизнь была как эти самые чулки с репчатым луком. Трескучая, вонючая, пыльная. Невозможно было представить, что кто-то в этом мире занимается сексом. Ну, так, как показывали в кино. Красиво, с музыкой, со свечами. Просто спаривались и рожали ублюдочных, больных детей. Кто еще может получиться у родителей-алкоголиков и тупых дегенератов? У меня вот брат родился слабоумным — мычит и постоянно роняет слюни. За него все нужно было делать — и кормить его, и мыть, и убирать. Да нет, все нормально, он же наш, мы его не бросили.
Мать всю жизнь проработала при заводе медсестрой, а до этого — на гемодиализе. При совке ей платили 120 рублей, а потом — три с половиной тысячи. Ну, что можно купить себе на такие деньги? А особенно когда у тебя два ребенка на шее. Вот ей и приходилось мыть полы в нашей школе, да еще и подрабатывать уборщицей в заводоуправлении. А ей не было тогда еще и сорока. А в школе все, конечно, издевались надо мной из-за того, что мать уборщицей работает. Все же это видели. Понимаешь, им, чтобы человека унизить, многого не надо было. Иногда мне казалось, что весь смысл их жизни заключается в том, чтобы постоянно кого-то унижать. Это называется — самоутверждаться за счет другого. Понимаешь, есть такие люди: сами могут оставаться дерьмом, ни к чему не стремиться, ничего не добиваться; им достаточно только найти кого-то, кто будет еще слабее, ничтожнее их. Помню, мама один раз собиралась в школу, в тех своих шерстяных штанах, которые всегда надевала специально, в мерзких теткиных штанах, и я не выдержала, вцепилась в нее мертвой хваткой… «Не ходи, — говорю ей, — не ходи туда больше никогда». А она сказала, что на что-то нужно жить, расцепила мои руки и убежала.
А еще мама шила, перешивала за деньги старые вещи. У нас была старая швейная машинка, чугунная, и мы поднимали ее вдвоем. К нам часто приходили женщины, приносили для мамы ткани и выкройки. И когда к нам приходили гости, то Витьку приходилось запирать, чтобы он не напугал гостей нечаянно. А он этого не выносил, ему тут же становилось плохо, когда его вот так запирали. Он как будто что-то чувствовал и сразу все понимал. Понимал, что его скрывают от людей. Разумеется, он чувствовал обиду, боль, и я думаю, намного острее, чем все нормальные люди. Мы его закрывали, и он тут же начинал кричать и лупить кулаками в стену. И, конечно, все клиентки мамины округляли глаза — это что у вас там такое за стенкой? Приходилось постоянно врать, что за стенкой живет пьяница-сосед, который то и дело начинает буянить. Господи, думаешь, ведь он ни в чем же не виноват. И глаза у него такие ясные-ясные, и нет в них ни злобы, ни жестокости, ни зависти. Ты ведешь его в комнату запирать, а он смотрит на тебя и глазами просит, чтобы ты осталась.
Камлаев усмехнулся мысли — впрочем, показавшейся ему банальной — о высшей и бесчеловечной справедливости природы, которая уравновесила счастье и несчастье в жизни одного семейства, обделенность брата «компенсировав» «одаренностью» сестры, за тяжелый врожденный недуг одного сполна «вознаградив» родителей объективно выдающимися «данными» другого.
Дальнейшая ее и до жути банальная история современной Золушки Камлаеву была уже известна. История превращения из гусеницы в бабочку, из гадкого утенка в прекрасного лебедя. Мгновенное чудо рождения модельного совершенства. Все то, о чем грезят десятки и сотни тысяч прыщавых гусениц, гадких пышечек, худосочных дылд, ненавидящих свое тело и глухо страдающих от погибельного несоответствия длинноногому стандарту. Самарский, изобилующий исконно русскими красавицами край («тульские самовары» и «самарские бляди») привлек внимание двух начинающих фотографов, которые, приехав, вывесили на дверях одного из местных ДК объявление о фотосессии. Приглашались все желающие. Шестнадцатилетней самарчанке Юлии Ковальчук были очень нужны хоть какие-то деньги, а девушкам, прошедшим отбор, сулили целых две тысячи рублей за фотосессию. Ни на что она не уповала, красавицей себя по-прежнему не считала, но хваталась за любую возможность заработать, и даже если бы ей предложили поработать вывеской, ходячим бутербродом, ползучим рулоном туалетной бумаги, то за тысячу рублей она бы согласилась.