Юлия, или Новая Элоиза - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта речь, произнесенная вначале спокойно и сдержанно, а затем более выразительным и звонким голосом, произвела на всех присутствующих, не исключая и меня, живейшее впечатление, тем более что глаза говорившей горели огнем сверхъестественным; лицо ее оживилось яркими красками и, казалось, излучало сияние; если есть что-либо в мире, что заслуживает наименования небесного, — то, конечно, небесным было в тот миг лицо Юлии.
Сам пастор был поражен, преисполнился восторга, услышав такие слова, и, воздев к небу руки и взор свой, воскликнул: «Боже великий, вот поклонение, достойное тебя; будь милостив к душе сей, господи. Немногие смертные радеют о славе твоей, подобно ей!»
«Сударыня, — сказал он, подойдя к постели больной, — я думал преподать вам наставление, но не я, а вы наставили меня. Мне больше нечего вам сказать. Вы познали истинную веру, веру, исполненную любви к богу. Унесите с собой сей драгоценный покой чистой души, — он не обманет вас; я видел многих христиан в таком же состоянии, как ваше, но лишь в вас одной я нашел сие спокойствие. Как не похожа столь мирная кончина на последние мучительные часы трепещущих от страха грешников: они нагромождают целые горы сухих и бесплодных, тщетных молитв — молитв, ибо были недостойны того, чтоб небеса вняли им. Сударыня, кончина ваша так же проста, как и жизнь ваша: вы жили ради добрых дел, вы умираете мученицей материнской любви. Сохранит ли господь вам жизнь, дабы вы служили нам примером, призовет ли он вас к себе, дабы вознаградить на небесах за добродетели ваши, — о, если б все мы могли жить и умереть так же, как вы! Тогда мы были бы уверены, что в мире ином нас ждет вечное блаженство!»
Он хотел удалиться. Юлия удержала его. «Ведь вы принадлежите к числу моих друзей, — сказала она ему, — да еще таких друзей, которых видеть мне особенно приятно: из-за них мне и дороги последние минуты жизни. Нам предстоит расстаться надолго, стало быть не надо расставаться так быстро». Пастор остался с великой радостью, — и тогда я вышел из комнаты.
Возвратившись, я увидел, что они продолжают беседовать. Разговор шел о том же, но совсем в другом тоне, — словно о безразличном предмете. Пастор говорил о ложном понимании христианства, которое превращают в религию умирающих, делая из священников вестников несчастья. «На нас смотрят, — говорил он, — как на посланцев смерти; согласно весьма удобному мнению, достаточно четверть часа покаяться, и тебе простится пятьдесят лет преступной жизни; а посему нас охотно видят только перед смертью. Нам полагается носить одежду мрачных цветов, иметь особо суровый вид и всячески стараться, чтобы наш облик внушал людям страх. В других религиях дело обстоит еще хуже. Умирающего католика нарочно окружают предметами, вызывающими у него ужас, и совершают над ними такие обряды, словно заживо хоронят его. Да еще столь старательно отгоняют от него дьяволов, что ему кажется, будто вся комната полна ими; бедняга сто раз умирает от ужаса, прежде чем его доконают, — и ведь в это состояние смертельного страха церковь любит погружать верующих для того, чтобы побольше выгрести из его кошелька». — «Возблагодарим небо, — сказала Юлия, — что мы не принадлежим от рождения к одной из тех алчных религий, кои убивают людей для того, чтобы попользоваться их наследством, и продают местечки в раю богачам, перенося тем самым и в загробный мир несправедливое неравенство, царящее в земной жизни. Я нисколько не сомневаюсь, что эти мрачные выдумки порождают неверие и вызывают вполне естественное отвращение к религии. Надеюсь, — добавила она, устремив на меня взгляд, — надеюсь, что тот, кому предстоит воспитывать наших детей, будет придерживаться противоположного воззрения и не сделает для них религию учением мрачным и печальным, постоянно примешивая к ней мысли о смерти. Если он научит их жить достойно, они сумеют и умереть достойно».
Во всем этом разговоре, который был менее последовательным и более отрывистым, нежели в моей передаче, мне окончательно стали ясны воззрения Юлии и понятным сделалось ее поведение, сперва испугавшее меня. Все ее поступки объяснялись тем, что, зная, насколько положение ее безнадежно, она думала лишь о том, чтобы устранить ту бесцельную, зловещую обстановку, которую охваченные страхом умирающие создают вокруг себя, — то ли она хотела смягчить нашу скорбь, то ли хотела избавить себя от удручающего и совершенно ненужного зрелища. «Смерть и без того тяжела, — говорила Юлия, — зачем же делать ее еще и отвратительной? Другие тщетными усилиями пытаются продлить свою жизнь, а я стараюсь радоваться жизни до последнего ее мгновения: надо только смириться, и тогда все пойдет само собою. Неужели я превращу свою спальню в больницу, в место, внушающее отвращение и тоску, тогда как мое последнее желание — собрать здесь всех, кто мне дорог? Если я допущу, чтобы в этой комнате был спертый, тяжелый воздух, придется удалить отсюда детей или подвергать опасности их здоровье. Если я своим убранством буду пугать людей, никто меня не узнает, — я уже не буду прежней Юлией; вам останется только вспоминать, как вы любили меня, но смотреть на меня станет несносно, и еще при жизни передо мною будет жестокая картина: я увижу, как облик мой внушает ужас даже друзьям моим, словно я лежу на постели уже мертвая. А я нашла способ прожить последние свои часы полной жизнью, не пытаясь продлить ее. Я существую, я люблю, я любима, я действительно буду жить, пока не испущу последний вздох. Мгновение смерти ничто; страдания, установленные природой, не так уж страшны, — а духовные страдания я изгнала».
Все эти беседы и другие, подобные им, происходили между Юлией, пастором (а иногда и врачом), Фаншоной и мною. Госпожа д'Орб при этих разговорах присутствовала, но не вмешивалась в них. Со страстным вниманием следила она за всем, что нужно больной подруге, и мгновенно исполняла все ее желания. Остальное время, оцепеневшая, почти безжизненная, она взирала на нее, не произнося ни единого звука, не слыша ни единого слова окружающих.
Что касается меня, то я боялся, как бы эти долгие беседы совсем не изнурили Юлию, и, воспользовавшись минутой, когда врач и пастор о чем-то разговорились между собой, сказал ей на ухо: «Больным нельзя столько разговаривать, и слишком много работает у вас рассудок, хоть вы и считаете себя не в состоянии рассуждать».
«Да, — чуть слышно ответила она, — больным не разрешают много говорить, но умирающим дозволяется, ведь скоро я умолкну навсегда. А что до рассуждений, то сейчас они мне ни к чему, я уже все решила раньше, будучи здоровой. Я ведь знала, что придется когда-нибудь умереть, и часто думала о предсмертной своей болезни; вот нынче я и пользуюсь плодами своей предусмотрительности. Мне уже больше не под силу думать и гадать, — я лишь высказываю то, что прежде обдумала, и осуществляю то, что когда-то решила».
Кроме нескольких приступов удушья, день до самого вечера прошел спокойно, — почти так же, как прежде, когда в доме все было благополучно. Юлия была такая же кроткая и ласковая, говорила столь же разумно, как прежде, столь же свободно работала ее мысль, все так же она была полна безмятежного спокойствия и порою даже веселости; в глазах ее светилось радостное выражение, замеченное мною утром и все больше тревожившее меня; я решил объясниться с нею.
Едва я дождался вечера, — больше откладывать я не хотел. Заметив, что я устроил так, чтобы нам остаться с глазу на глаз, она сказала мне: «Вы меня опередили, — я сама хотела побеседовать с вами». — «Вот и отлично, — ответил я. — Но раз уж я опередил вас, позвольте мне высказаться первому».
И, сев у ее изголовья, я пристально поглядел на нее и сказал: «Юлия, моя дорогая Юлия, какую боль вы причинили моему сердцу! Увы, долго же вы таились. Да, да, — продолжал я, видя, что она с удивлением смотрит на меня. — Я все разгадал. Вы радуетесь смерти, вы довольны, что можете наконец расстаться со мной. Но вспомните, каким был ваш супруг все то время, пока мы живем вместе. Ужели заслужил он такую жестокость с вашей стороны?» Тотчас она взяла меня за руки и проговорила таким тоном, что слова ее хватали за душу: «Как? Я? Я хочу расстаться с вами? Так вот вы что прочли в моем сердце? Вы, значит, уже позабыли вчерашний наш разговор?» — «И все-таки, — повторил я, — вы довольны, что умираете. Я это видел и вижу…» — «Остановитесь! — сказала она. — Да, я довольна, что умираю. Но довольна тем, что умираю так же, как и жила… что я достойна называться супругой вашей. Больше у меня ничего не спрашивайте, я не стану говорить. Но вот тут, — добавила она, вынув из-под подушки какую-то бумагу, — вы найдете окончательную разгадку тайны». И она протянула мне бумагу: я увидел, что это письмо, адресованное вам. «Вручаю вам его незапечатанным, — сказала она, — прочтите его и сами решите: послать его или уничтожить, — поступите, как того требует ваш разум и моя честь. Прошу вас прочесть письмо тогда лишь, когда меня не станет. Я уверена, вы исполните мою просьбу, и не хочу брать с вас слова». Письмо ее, дорогой Сен-Пре, я при сем прилагаю. И хоть я знаю, что той, которая написала его, уже нет на свете, мне трудно поверить, что это голос из-за могилы.