Дон Кихот - Мигель Сервантес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту минуту, как колесница совершенно поравнялась с герцогом и Дон-Кихотом, звуки рожков прекратились, и тотчас послышались звуки арф и лютней, исходившие из самой колесницы. Тогда, выпрямившись во весь рост, особа в длинном платье распахнула его в обе стороны и, подняв вуаль, покрывавшую ее лицо, открыла всем взорам фигуру смерти, отвратительную и с обнаженными костями. Дон-Кихот побледнел, Санчо задрожал от страха, а герцог и герцогиня сделали движение испуга. Эта живая смерть, ставши на ноги, голосом сонным и языком плохо повинующимся, начала говорить следующее:
«Я тот Мерлин, о ком рассказы ходят,Что будто бы отцом его был дьявол(Ложь, приобретшая гражданства право),Князь магии, монарх самодержавный,Хранитель зороастровой науки,Годов и вечности соревнователь,Стремящихся деянья уничтожитьТех странствующих рыцарей-героев,К которым я всегда любовь питаю.
«Хотя у всех волшебников на свете,У колдунов и магов нрав бываетСуров, жесток и мрачен постоянно,Мой – кроток, мягок и любвеобилен,И людям всем добро готов я сделать.
«В пещерах мрачных и суровыхРока. Когда моя душа тем занималась,Что линий и знаки сочетали,Донесся до меня вдруг голос скорбныйПрекрасной, несравненной Дульцинеи.
«Увидел я ее очарованьеИ превращение из дамы нежнойВ крестьянку грубую; охвачен горем,Я заключил мой дух в места пустыяВот этого ужасного скелета,Пред тем перелистав сто тысяч книжекМоей науки дьявольской, бесплодной;И вот являюсь я теперь с лекарством:Оно поможет в горести великой,
«О, честь и слава тех, кто облекаетСебя в доспех из стали и алмаза;Светильник, свет, звезда, руководителиВсех тех, которые, от сна воспрянув,Покинув пух перин, горят желаньемСлужить труднейшему из всех искусствуТяжелого, кровавого оружья.
«Тебе я говорю, герой, достойноНи разу не воспетый, вечно храбрыйИ мудрый Дон-Кихот, Ламанчи светоч,Звезда Испаньи; говорю тебе я,Что, для того чтоб возвратить вид прежнийПрекрасной без сравненья Дульцинее,Потребно, чтоб оруженосец СанчоТри тысячи и триста дал ударовСебе по ягодицам толстым плетью,Их обнаживши, и таким манером,Чтоб от ударов тех следы остались.И этим лишь одним достигнуть можно,Чтоб скрылись счастья Дульцинеи воры. —Докладываю вам о том, сеньоры».
– Ну так, честное слово, – воскликнул Санчо, – не только не дам я себе трех тысяч, но и трех ударов плетью, как если бы это были три удара ножом. К черту этот способ снятия колдовства! Да и какое отношение имеют мои ягодицы к колдовству? Клянусь Богом, если господин Мерлин не нашел другого способа снять чары с госпожи Дульцинеи Тобозской, то пусть ее остается заколдованною до самой могилы.
– А я возьму вас, – воскликнул Дон-Кихот, – господин мужик, напитавшийся чесноком, привяжу вас к дереву, в чем мать родила и дам вам не три тысячи триста, а шесть тысяч шестьсот ударов плетью и так метко, что вам не отделаться от них, хоть вы три тысячи триста раз вертите спину. И не отвечайте мне ни слова, или я вырву из вас душу.
Услыхавши это, Мерлин сказал: «Нет, так нельзя; нужно, чтобы удары, которые получит добрый Санчо, даны были ему по доброй его воле, а не силою, и в такие минуты, какие ему угодно будет выбрать, потому что срок ему назначен не будет. Впрочем, если он хочет искупить эту пытку половиною цифры ударов плетью, ему позволено предоставить нанесение себе этих ударов чужой рукой, хотя бы несколько и тяжелой.
– Ни чужая, ни своя, ни тяжелая, ни легкая, – отвечал Санчо, – никакая рука не тронет меня. Разве я произвел на свет госпожу Дульцинею Тобозскую, чтобы своими ягодицами платиться за грех, произведенный ее прекрасными глазами? Это хорошо для моего господина, который составляет часть ее самой, потому что на каждом шагу он называет ее: «моя жизнь, моя душа, моя опора». Он может и должен отхлестать себя за нее и сделать все возможное для освобождения ее от чар, но мне отхлестать себя за нее, мне?… abernuncio.
Только что Санчо высказал эти слова, как серебристая нимфа, сидевшая близ духа Мерлина, поднялась во весь рост и, откинувши свою легкую вуаль, открыла лицо, которое показалось всем сверхъестественно красивым» но потом, с мужским жестом и голосом мало женственным, она произнесла, обращаясь прямо к Санчо Панса: «О, злополучный оруженосец, – сказала она, – куриное сердце, бронзовая душа, каменные внутренности! Если бы тебе приказали, дерзкий разбойник, кинуться вниз с высокой башни, если бы от тебя потребовали, враг рода человеческого, чтобы ты съел дюжину жаб, две дюжины ящериц и три дюжины змей; если бы тебя убеждали убить свою жену и своих детей отточенным острием тяжелого палаша, – было бы неудивительно, что ты проявил бы себя неучтивым и отказался бы напрямик. Но делать историю из-за трех тысяч трехсот ударов плети, когда не найдется ученика в монастырях, как бы плох он ни был, который каждый месяц не получал бы по стольку же, – это положительно удивляет, оглушает, оцепеняет сострадательные внутренности всех тех, кто слышит подобный ответ, и даже тех, кто с течением времени узнает о нем. Обрати, о животное жалкое и очерствелое, обрати, говорю, свои отуманенные ослиные глаза на зрачки моих, блестящих, как мерцающие звезды, и ты увидишь, что они проливают слезы капли за каплей, ручей за ручьем, проводя стезя, тропинки и дороги по прекрасным полям моих щек. Сжалься, чудовище упрямое и злонамеренное, сжалься при виде того, как мой нежный возраст, не прошедший еще двух десятков лет, – потому что мне девятнадцать, и нет еще полных двадцати лет, – снедает себя и отцветает под корой грубой крестьянки. Если сейчас у меня вид иной, то только благодаря особенной милости, оказанной мне господином Мерлином, здесь присутствующим, исключительно для того, чтобы мой прелести тебя смягчили, потому что слезы опечаленной красоты превращают скалы в пух и тигров в овец. Бей себя, бей в эти толстые куски мяса, дикий и необузданный зверь, и оживи в себе мужество, которое ты только тогда и пускаешь в ход, когда наполняешь себе рот и живот, возврати свободу тонкости моей кожи, мягкости моего нрава и красоте моего лица. Но если ты не хочешь для меня смягчиться и покориться рассудку, то сделай это для этого бедного рыцаря, который стоить около тебя, для своего господина, говорю я, душу которого я вижу в эту минуту, потому что она засела в его горле, в пяти или шести дюймах от губ, потому что она только ждет твоего ответа, грубого или нежного, чтобы либо выйти из него через рот, либо возвратиться к нему в желудок.
При этих словах, Дон-Кихот пощупал себе горло и, обращаясь к герцогу, воскликнул:
– Клянусь Богом, сударь, Дульцинея сказала правду, потому что вот она, душа моя, остановилась среди горла, как арбалетный орех.
– Что вы на это скажете, Санчо? – спросила герцогиня.
– Я скажу, что сказал, – сударыня, – отвечал Санчо, – что касается ударов плетью – аbernuncio.
– Надо говорить, Санчо, – заметил герцог, – аbrenuncio,[215] а не так как вы говорите.
– О, ваша светлость, оставьте меня в покое, – отвечал Санчо, – я не в таком состоянии теперь, чтобы обращать внимание на тонкости и на то, меньше или больше одной буквой, потому что эти проклятые удары плетью, которые должны быть мне даны или которые я сам должен себе дать, меня так огорчают, что я не знаю, что говорю и что делаю. Но я хотел бы услышать от ее светлости госпожи доньи Дульцинеи Тобозской, где она научилась манере, которую она пускает в дело, обращаясь к людям с просьбой. Она просит у меня вскрыть себе мясо ударами плети, и при этом называет меня куриным сердцем, диким необузданным животным, с целой литанией других оскорблений, каких и дьявол не перенес бы. Разве мое мясо из бронзы? разве мне очень важно, заколдована она или нет? Какую корзину белья, сорочек, платков и обуви (хотя я ее и не ношу) послала она вперед, чтобы тронуть мне сердце? Вместо того она посылает одно оскорбление за другим, хотя знает пословицу, употребляемую здесь, что осел, навьюченный золотом, легко всходит на гору, и что подарки пробивают скалу, и что лучше синицу в руки, нежели журавля в небе, и что на Бога надейся, а сам не плошай. А синьор, мой господин, вместо того, чтобы обнять меня, подольщаться и ласкать, чтобы я растаял как воск, говорит, что если схватит меня, то привяжет меня совсем голого к дереву и удвоит мне порцию ударов плетью! Разве эти добрые, сочувствующие души не должны были бы принять в соображение, что они просят, чтобы отхлестал себя не оруженосец только, а еще и губернатор, точно они предлагают мне поесть меду на вишнях. Так пусть же в злой для себя час они научатся молить и просить, научатся быть учтивыми, потому что день на день не приходится, и люди не всегда бывают в духе. Я теперь пронзен печалью при виде дыр на моем зеленом камзоле, а от меня требуют, чтобы я по доброй воле себя отхлестал, когда у меня на это столько же охоты, как сделаться мексиканским князем.