Вяземский - Вячеслав Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оригинально звучали и мысли Вяземского о цензуре и цензорах. Цензоры, по его мнению (мнению настрадавшегося от цензуры едва ли не больше всех литератора), — «большею частью люди темные, безгласные, мало образованные, чуждые обществу и не имеющие в нем ни значения, ни уважения». Поэтому необходима реформа — учреждение «особенного высшего управления цензуры», подчиненного напрямую государю; цензоры должны назначаться из числа образованных и уважаемых личностей (пример — Тютчев, в феврале 1848 года ставший цензором при министре иностранных дел), а главноуправляющим обязательно должен быть «один из способнейших государственных людей, не только образованный и преданный пользе самодержца и его подданных, но человек, имеющий особенную доверенность государя, знающий виды и намерения его ко благу государства… Одним словом, главноуправляющий цензурою должен быть лицо правительственное и политическое».
По свидетельству М.А. Корфа, именно мысли Вяземского об «особенном высшем управлении цензуры» повлияли на решение Николая I о создании второго секретного цензурного комитета — так называемого Бутурлинского, или Комитета 2 апреля. Но князь, видимо, преследовал своей запиской не только практические, сиюминутные (обеспечение безопасности страны посредством цензуры), но и собственные далекие цели. Не случайно он предложил свой проект именно наследнику — будущему императору. Ясно, что «человеком, имеющим особенную доверенность» Николая I, Вяземский уже стать не рассчитывал — несмотря на то, что внешне их отношения выглядели почти теплыми, Николай продолжал упорно держать князя в Министерстве финансов, и это говорило о многом. Должность его хотя и была высокой, в ранге «государственного деятеля» Вяземский все же не был. В свою очередь князь, будучи камергером, открыто пренебрегал придворными обязанностями — на дворцовых приемах он не появлялся с 1839 года… Но о том, что по призванию своему, по праву рождения и по складу ума он — «лицо правительственное и политическое», Вяземский помнил хорошо. И, не рассчитывая на Николая I, исподволь готовил себе почву для действий в следующем, еще не наступившем царствовании и даже изобрел для себя возможную должность — главноуправляющий цензурой… Это была еще одна попытка предложить власти взаимовыгодное сотрудничество. Встряска 1848 года пробудила в князе уснувшие было надежды. Кстати, его расчет оказался совершенно верным: сразу же после воцарения Александр II назначил Вяземского именно на тот пост, который он определил себе в записке семилетней давности. Так что роль этого документа в служебной биографии князя оказалась неожиданно важной — например, «Моя исповедь» 1828 года, на которую Вяземский возлагал столько надежд, не имела таких серьезных последствий.
…Если в мае в Петербурге все было еще «тихо и хорошо», то в июне до города добралась-таки эпидемия холеры. «Ты бежишь от революций, — писал Вяземский Жуковскому, — а здесь мы встретим тебя холерою, которая губительною лавою разлилась по всей России и в Петербурге свирепствует с большим ожесточением. Более тысячи человек занемогает в день и наполовину умирает… Божиею милостию, из круга наших близких, друзей и приятелей пока еще жертв нет… Все бивакируют как могут и убежали из города как после пожара». Много было разговоров о том, что холера и революции как-то взаимосвязаны — в 1830 году тоже ведь был губительный мор и бунты в Европе… Снова пришлось вспоминать проверенные средства — заваренную ромашку, хлор, английскую мятную воду, настоянный на пенном вине красный перец; появилось и кое-что новое — сигареты Распайля, изящные маленькие трубки слоновой кости, набитые мелкими крошками камфары. Вяземский с женой, Плетнев и Тютчев укрылись от холеры на большой даче близ Лесного института, за чертой города. С 30-х годов это было модное дачное место, по приказу графа Канкрина туда проложили хорошую дорогу, пустили дилижанс… Рядом с институтскими корпусами был разбит английский парк. «Лесная дача» надолго стала любимым местом отдыха Вяземского…
Пользуясь свободным временем, князь работал над очерком «Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий» — он должен был стать предисловием к собранию сочинений поэта. Но получалось вовсе не предисловие, а скорее воспоминания, полные типично «вяземских» отклонений от темы… На одном из таких отступлений он оставил работу, поняв, что не может вспоминать добрейшего Нелединского официально, что память о нем неизбежно разрастается в память о «допожарной» московской эпохе, которая уже многим представляется с трудом — только по семейным преданиям или вранью современных летописцев…
Вечерами, вдоволь намучившись с неподатливой темой и надымившись распайлевской камфарой, Вяземский выходил к чаю в гостиную. Федор Иванович Тютчев, одетый с только ему присущей тщательной небрежностью, с растрепанными полуседыми волосами, с массивным, с резкими чертами лицом, доставал рукопись новой своей статьи «Россия и Революция», которую он написал для публикации в Париже. Эта статья уже заслужила одобрение Николая I. Слушать пророчества Тютчева было любопытно — Федор Иванович почему-то пребывал в убеждении, что в 1853 году, через четыре века после покорения турками Царьграда, Константинополь непонятным образом снова станет славянским, столицей огромной православной Греко-Российской Восточной Империи… Эта Империя будет противостоять безбожному революционному Западу… «Странно, — думал Вяземский, улыбаясь, — Тютчев сам безнадежно далек от всякого христианства, он не был у причастия, по собственным словам, лет десять… и он же так пламенно проповедует православные истины… И какое ребячество думать о какой-то империи! Снова странно — Тютчев опытный дипломат, а не видит действительного положения дел». Но все это было увлекательно, непонятно и интересно — Тютчев излагал свои парадоксы гибким, высоким, богатым голосом, его афоризмы невольно хотелось запомнить. Вяземский искренне любовался другом-златоустом. Хотя случалось им и крепко, чуть не до брани, спорить (и Тютчев мог вполне серьезно сказать: «Я вижу, князь, что мне у вас делать нечего, вы читаете только брошюры да газетные статьи…»). Но оба тянулись друг к другу — и Вяземский, и Тютчев понимали, что собеседников такого ранга у них больше нет.
На фоне Тютчева Петр Александрович Плетнев, еще один постоянный соратник Вяземского в 40-х, выглядел гораздо бледнее. Сын тверского священника, когда-то он пробовал писать стихи, потом переключился на критику, а там и на науку. С 1840 года он был ректором Петербургского университета. К Вяземскому Плетнев относился как младший к старшему, хотя были они ровесники. Безмерно уважал князя и в то же время остро чувствовал розность с ним. «У Вяземского много природного ума, а еще более остроумия, — писал Плетнев, — но у него недостает местной или, лучше сказать, умственной проницательности и находчивости… Остроумие его есть следствие отчасти природного дара, а отчасти преобладание французского воспитания и чтения… Что касается до языка, то он у него какой-то рубленный. Иногда улыбнешься на счастливое выражение, а иногда поморщишься от натяжки. Это все вместе дает ему характер чрезвычайно особенный от других писателей… При том он совсем не знает законов русского языка и тонкостей его словосочинения. Но я все-таки люблю его ум и особенно характер его. Беда, что это знатный человек, следовательно, не нуждающийся в литературе как в ремесле… Да он же и самое ленивое существо, так что и надежды нет видеть исправление недостатков его».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});