Восхождение, или Жизнь Шаляпина - Виктор Петелин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обед, прогулка по берегу моря, снова пение… Так закончился первый день Пасхи.
Шаляпин выносил большие нагрузки. После стольких спектаклей, поездок, концертов ему часто приходилось петь и в гостях, и у себя дома, для близких друзей. Внимание со стороны публики, друзей и знакомых ему льстило, возвышало его в собственных глазах, в глазах близких, но чаще и чаще ему становилась не по душе шумиха вокруг его имени, все чаще ему хотелось отдохнуть от публики, от ее восторженного шепота и бурных криков, наступало желание просто отдохнуть, побыть с семьей, побыть наедине с самим собой. Как это прекрасно — побыть наедине с самим собой, что-то спокойно обдумать, о чем-то вспомнить, о чем-то помечтать. И никто не заставит и не попросит в этот миг счастья петь. Петь — для него тоже счастье, но все время нельзя же петь и жить чужими переживаниями.
Вот почему после первого дня Пасхи, когда он так превосходно пел, покорив всех присутствующих, он целыми днями гулял по берегу моря, наслаждаясь покоем. К вечеру к нему присоединялись Горький и Петров. Возникали интересные беседы, разговоры о современном положении в русском обществе, обменивались мнениями о текущих событиях, и все это серьезное неожиданно для самих себя сменялось юмористическими рассказами о только что увиденном или давно пережитом.
— Вот сослали Амфитеатрова, — говорил Горький. — А за что? Так, из-за пустячной статейки. А сколько студентов, рабочих ссылают, сажают в тюрьмы! Ведь этот кавардак, происходящий в жизни русской наших дней, долго продлиться не может. И тем, что будут отливать на окраины России бунтующую русскую кровь по каплям, ведь не исчерпают взволнованного моря этой крови. Зря только раздражают людей и этим раздражением, весьма возможно, создадут только сумятицу взаимного непонимания и ожесточения. Право, лучше бы теперь же немножко отпустить вожжи. Не тот силен, кто прет на рожон, но и тот, кто умеет отклонить удар его в сторону.
Горький говорил медленно, обдумывая каждое слово, как будто был перед ним чистый лист бумаги и он тщательно записывал свои мысли.
Но его перебил Шаляпин, вспомнив недавнее:
— В прошлом году видел в Петербурге, как хватали жандармы вышедших на улицу студентов. Тяжело… Движение на улице прекратилось; публики собралось у Казанского вокзала не меньше трех тысяч… Много недовольных. Что-то будет… А здесь все-таки хорошо, никаких проблем, никаких забастовок, драк… Дерутся только воробьи между собой… Хорошо тебе, Алекса, здесь.
— Ишь ты, хорошо. У меня разрешение на житье здесь кончилось пятнадцатого апреля.
— А ты подай еще прошение. Может, продлят.
— Нет, Федор, никаких просьб о разрешении переезда отсюда куда-либо я не буду подавать по такому, вполне ясному, основанию: я имел право жить здесь до пятнадцатого апреля, срок этот истек, значит, право жить я утратил и тем самым, можно сказать, приобрел право уехать отсюда. В этом праве у меня нет сомнений, и хотя я остаюсь еще на месяц, но уже в интересах семьи, скрепя сердце, с отвращением. Вы, может, думаете: «Хорошо тебе рассуждать, сидя на Южном-то берегу Крыма». Нет, знаете, нехорошо. Я вообще терпеть не могу этого места, а теперь, живя в нем поневоле, ненавижу его всеми силами души. Каюсь, что не поехал жить в Арзамас, куда меня посылало начальство. Я — северянин, волгарь, и среди здешней природы мне неудобно, как волкодаву в красивой конуре, на цепи. Я не хочу сказать, что с удовольствием бы поехал в какой-нибудь Иркутск, куда выслали Амфитеатрова, зачем врать, но искренно предпочитаю Крыму Вятку. Да и не теряю надежды попасть туда, куда попал Амфитеатров. Знаю внимание начальства к русскому писателю вообще и к моей персоне в том числе. Нет, долго они не оставят меня в покое.
— Знаешь, слушаю тебя и вспоминаю свою первую поездку за границу, — мечтательно заговорил Шаляпин. — Не буду сейчас говорить о своей заграничной жизни, но вот возвращаюсь на родину, которую люблю до безумия. Ехал я через Берлин. Чем ближе к родине, тем все более блеклыми становились краски, серее небо и печальнее люди. Жалко мне было дней, прожитых во Франции, — вернутся ли они для меня? Досадное, тревожное чувство зависти глодало душу: почему люди за границей живут лучше, чем у нас, веселее, праздничней? Почему они умеют относиться друг к другу более доверчиво и уважительно? Даже лакеи в ресторанах Парижа и Дьеппа казались мне благовоспитанными людьми, которые служат нам, как любезные хозяева гостю, не давая заметить в них ничего подневольного и подобострастного. На несчастье, приехав в Москву, я узнал, что мой багаж где-то застрял. Как я ни добивался узнать, где именно, никто из служащих вокзала не мог ничего объяснить мне, все говорили одно и то же: «Придите завтра!» Это раздражало и в то же время вызывало чувство грусти, стыда за неловкость нашу. Все время сравниваешь: как у нас и как за границей. Вот меня задержали на австрийской границе, я не знал, что мне нужно визировать мой паспорт у австрийского консула, и не сделал этого. И что же? Все обошлось благополучно. Все было сделано быстро: у меня взяли паспорт, немного денег на какую-то телеграмму и отпустили, а на другой день по приезде в Москву я получил паспорт почтой. А здесь, у себя дома, я ходил по станции день, два, говорю на русском языке, который всем понятен, но мои соотечественники делали недовольные гримасы и заявляли, что им некогда возиться, отыскивая какой-то мой багаж. Сердце наполнялось тоской и обидой. Когда я высказал кому-то эти несколько наивные мысли и ощущения, мне заметили: «Мы не можем тягаться с заграницей! Давно ли мы начали жить?» Но, право же, вовсе не нужно жить шестьсот лет для того, чтобы научиться держать город в чистоте, а сердце иметь доброе и отзывчивое. И почему паше государство должно подавлять человеческое достоинство своих сограждан? Может, о пустяках говорю, но очень волнуют меня эти мысли.
— Нет, это не пустяки, Федор… Вот слушаю тебя, и сердце мое снова тоской покрывается… До чего ж мы отсталые люди. И всему виной самодержавие. Пусть положение русского самодержавия безнадежно, как говорят сведущие люди. Старик Ключевский, апологет Александра Третьего, совсем недавно говорил: «Поскольку я знаю русскую историю и историю вообще, я безошибочно могу сказать, что мы присутствуем при агонии самодержавия». Возможно, старик ошибается, но не в этом дело… Все мы в ожидании каких-то перемен, Федор, перемен к лучшему. Может, и русские люди обретут самих себя, станут такими, какими им и полагается быть: чуткими, внимательными друг к другу, сердечными, бескорыстными…
— Как бы хорошо, чтоб это время пришло побыстрее. Но вроде бы, судя по газетным сообщениям, оно не приближается, а отдаляется. Слышали, конечно, о харьковских событиях? Сколько там людей поубивали… Масса убитых и раненых…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});