Сергей Есенин - Станислав Куняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работа работой, но больница оказывала на Есенина угнетающее воздействие. Одна психически больная девушка едва не повесилась. Бывало, что больные оглашали палаты и коридоры криками. Поневоле вспоминалось пушкинское «Не дай мне Бог сойти с ума…».
А ночью слышать буду яНе голос яркий соловья,Не шум глухой дубров —А крик товарищей моих,Да брань смотрителей ночных,Да визг, да звон оков.
«…Нужно лечить нервы, – пишет Есенин из больницы Чагину, – а здесь фельдфебель на фельдфебеле. Их теория в том, что стены лечат лучше всего без всяких лекарств… Все это нужно мне, может быть, только для того, чтоб избавиться кой от каких скандалов. Избавлюсь, улажу, пошлю всех в кем и, вероятно, махну за границу. Там и мертвые львы красивей, чем наши живые медицинские собаки».
Заграница – далеко, а первоочередной план следующий: разойтись с Толстой (больше так жить невозможно!), «послать всех в кем» и сбежать из Москвы в Ленинград. Перебраться туда насовсем. Эрлих найдет две-три комнаты, да и остановиться на первое время есть у кого. В Москве больше ловить нечего, а в Питере он наладит наконец свой журнал. Там Ионов, там Жорж Устинов, с которым он встретился во время недавнего приезда туда и который прикатил вместе с ним в Москву. Ему определенно обещали помочь…
Кто обещал конкретно? Ответа на этот вопрос у нас нет, но ясно одно: Есенин срывался в Ленинград не просто так. Там была серьезная зацепка, ему обещали покровительство в самый трудный момент.
Он пишет письмо Евдокимову с просьбой все деньги выдавать только ему в руки – не Соне, не Екатерине, не Илье (двоюродному брату).
Плюнув на лечение, 21 декабря поэт уходит из клиники. Впереди – Питер! Собрание сочинений, журнал, работа, новая жизнь!
* * *Незадолго до поездки в Ленинград в ноябре перед больницей поэт позвонил Бениславской: «Приходи проститься». Сказал, что и Соня придет, а она в ответ: «Не люблю таких проводов».
…Еще недавно был у Миклашевской и просил навещать его в клинике. Та думала, что навещать Есенина будет Толстая (которую Сергей Александрович запретил к себе пускать), и не пришла ни разу.
Ох уж эти бабы! Не лучше всевозможных «друзей»! Человек зовет навестить его, повидаться, может, в последний раз, а у тех только одна забота – «хорошо ли выгляжу» да не будет ли от этого урона моему «реноме»?!
Ну и черт с ними! В Питер, в Питер поскорее. Надо только уладить последние дела.
Пришел в Госиздат. Перед приходом туда как следует выпил. Конец больничному воздержанию! В Питере он с этим покончит. А с матушкой-Москвой надо проститься как полагается, по-московски! Написал заявление об отмене всех доверенностей. Хотел получить деньги, но так и не получил.
Кое-что из госиздатовских денег скопилось к этому времени на сберкнижке. Он снял всю сумму (оставив лишь один рубль) и на следующий же день отправился… в Дом Герцена.
Это последнее посещение Есениным московского писательского дома присутствующие запомнили надолго. Поэт словно задался целью разом свести все счеты. Писатели услышали о себе тогда много «нового», брошенного прямо в лицо. «Продажная душа», «сволочь», «бездарь», «мерзавец» – сыпалось в разные стороны. Подобное случалось и раньше, но теперь все это звучало с надрывом, поистине от души, с какой-то последней отчаянной злостью.
«Хулиган!», «Вывести его!» – раздалось в ответ. Есенина с трудом удалось вытащить из клуба. Потом благополучные любимцы муз с деланым сочувствием качали головами: «Довел себя, довел. Совсем спился!»
Он появился там снова уже под вечер. Сидел за столом и пил, расплескивая вино.
– Меня выводить из клуба? Меня называть хулиганом? Да ведь все они – мразь и подметки моей, ногтя моего не стоят, а тоже мнят о себе… Сволочи!.. Я писатель. Я большой поэт, а они кто? Что они написали? Что своего создали? Строчками моими живут! Кровью моей живут и меня же осуждают.
«Это не были пьяные жалобы, – писал уже после смерти поэта сидевший тогда с ним за одним столом Евгений Сокол. – Чувствовалось в каждом слове давно наболевшее, давно рвавшееся быть высказанным, подолгу сдерживаемое в себе самом и наконец прорывавшееся скандалом. И прав был Есенин. Завидовали ему многие, ругали многие, смаковали каждый его скандал, каждый его срыв, каждое его несчастье. Наружно вежливы, даже ласковы были с ним. За спиной клеветали. Есенин умел это чувствовать внутренним каким-то чутьем, умел прекрасно отличать друзей от „друзей“, но бывал с ними любезен и вежлив, пока не срывался, пока не задевало его что-нибудь очень уж сильно. Тогда он учинял скандал. Тогда он крепко ругался, высказывал правду в глаза, – и долго после не мог успокоиться. Так было и на этот раз».
Упомянутый разговор поэт вел буквально на последних нервах. И – заходился в крике, когда вспоминал Ширяевца. Он пытался найти его могилу на Ваганькове, куда ходил с Вольфом Эрлихом. Тогда Есенин был потрясен, услышав помин священника за расстрелянного императора и его семью. Это в советской-то Москве 1925 года… А могилу Ширяевца так и не смог найти. Она находилась в совершенно жутком состоянии – была почти сровнена с землей.
И сейчас Есенина трясло при одном воспоминании об этом.
– Ведь разве так делают? Разве можно так относиться к умершему поэту? И к большому, к истинному поэту! Вы посмотрели бы, что сделали с могилой Ширяевца. Нет ее! По ней ходят, топчут ее. На ней решетки даже нет. Я поехал туда и плакал там навзрыд, как маленький плакал. Ведь все там лежать будем – около Неверова и Ширяевца! Ведь скоро, может быть, будем – а там даже и решетки нет. Значит, подох, – и черт с тобой?! Значит, так-то и наши могилы будут?.. Я сам дам денег, только чтоб ширяевская могила была как могила, а не как черт знает что. Ведь все там лежать будем…
Под конец, уже поздним вечером, Есенин читал последние стихи и, конечно, «Черного человека». «Это было подлинное вдохновение», – вспоминал Сокол.
А на следующее утро Есенин, опять выпивший, уже сидел в Госиздате и ждал денег за собрание. Сидел долго, но так и не дождался. Гонорар выписали, но денег в кассе не было.
Пока ждал, беседовал с Евдокимовым.
– Лечиться я не хочу! Они меня лечат, а мне наплевать, наплевать! Скучно!.. Надо сходить к Воронскому проститься. Люблю Воронского. И он меня любит.
Сидел у Воронского, читал «Черного человека». Потом вернулся к Евдокимову.
– Ты мне корректуры вышли в Ленинград… Я тебе напишу. Как устроюсь, так и напишу… Остановлюсь я… у Сейфуллиной… у Правдухина… у Клюева… Люблю Клюева. У меня там много народу. Ты мне поскорее высылай корректуры.
На вопрос о «Пармене Крямине» ответил, что обязательно вышлет, только сменит название, а в Ленинграде допишет ее, ибо здесь, в Москве, работать невозможно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});