Повести моей жизни. Том 2 - Николай Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаешь, — говорила она мне, — мы сейчас же, после ухода от тебя, составили домашний совет и решили, что прежде всего надо добиться отсрочки ареста. А это можно только через симферопольского прокурора, который дал здесь распоряжение о твоем аресте. Я послала ему вчера телеграмму, что ты болен, просила освидетельствовать и отсрочить на месяц заключение. Он должен это сделать. Для всех других это делают.
— Но все же на этом не надо успокаиваться, — прибавил пришедший с нею Борис Владимирович. — Всегда важно переговорить лично, и вот мы решили, что Ксения Алексеевна вместе с Ольгой Владимировной сегодня же поедут на автомобиле в Симферополь и, заручившись там содействием В. Д. К.[131], очень симпатичной дамы, начнут хлопотать у прокурора, чтобы он теперь же отпустил вас на месяц. И мы еще покупаемся с вами в Черном море!
— Да, уж прости, пожалуйста. Завтра и послезавтра не приду, — говорила мне Ксана. — Ранее я не могу возвратиться из Симферополя. Теперь надо действовать, или будет поздно.
С этим нельзя было не согласиться.
Я повел их в свою камеру. Ксана, видевшая внутренность тюрьмы в первый раз в жизни, пришла в настоящий ужас.
— Да тут невозможно жить! — чуть не заплакала она, видя мою грязную темную каморку и железные прутья кровати.
— Мы пришлем вам кровать, матрац и стул, — сказал Борис Владимирович, у которого был свой дом. — Я сейчас же пойду в канцелярию хлопотать об этом.
Просидев у меня полчаса и переговорив о всех своих планах дальнейших действий, мои друзья ушли. Я остался опять один и снова начал без конца ходить взад и вперед по тюремному дворику-коробочке. Я чувствовал, что если я не измучу себя физически до полного изнеможения, то не буду в состоянии заснуть в эту ночь, несмотря на перспективу мягкой постели. А для того чтобы устать, надо было ходить, ходить без конца. И вот я ходил и ходил под палящими лучами солнца, отражавшимися от голых стен и асфальтового пола моего дворика. В голове было тупо и тяжело, нервы были сильно напряжены от этой резкой и неожиданной перемены в моей жизни. Каждая минута казалась нескончаемой. Я взглядывал вверх в голубое небо. Там быстро неслись и кружились в высоте, как когда-то над моим шлиссельбургским двориком, стрижи и ласточки.
С трех сторон за высокими каменными стенами, окружавшими меня, виднелись крыши домов и между ними, группами, вершины пирамидальных тополей. С четвертой стороны, вдали, открывался чудный вид на горный хребет Яйлу, как скатертью, покрытый белыми облаками. Я всматривался в его извилистые очертания, в леса и голые обрывы его крутых склонов.
Я сделал в этот день взад и вперед не менее тридцати верст по самому умеренному подсчету часов моего хождения. Ноги болели и едва двигались, но общей физической усталости и соответствующего ей успокоения души все еще не было. Голубоватая вечерняя мгла начала окутывать вершину Яйлы на западе; все детали обращенного ко мне ее склона стали исчезать, стушевываться в одном общем громадном контуре. Прямо над крышей моей тюрьмы, на юге, заблистала яркая звездочка.
Это был Юпитер. Я радостно поздоровался с ним, как и всегда по вечерам с первой звездой, и его появление над моей кельей показалось мне хорошим предзнаменованием.
— Пора идти в камеру! — обратился ко мне вошедший на двор «старший».
Я простился с Юпитером и вошел в темные сени своей тюрьмы, а из них повернул в закоулок направо, где находилась в углу здания моя комната, освещенная уже тусклой жестяной лампочкой. Вспомнив, как когда-то в Шлиссельбурге я совершал, борясь за свою жизнь, каждый вечер несколько взмахов руками, головой и поясницей, чтобы привести в порядок кровообращение, я сделал это и теперь.
«Надо возвратиться к старому, уже испытанному режиму, чтобы пережить этот тяжелый год и выйти на свободу без большого увечья», — подумал я и лег в постель.
Но, несмотря на предыдущую бессонную ночь и на сильную усталость в ногах, я все же долго никак не мог заснуть. Вновь вспомнилась Ксана, несущаяся теперь для меня в автомобиле в Симферополь. Вспомнилось, как каждый вечер мы передавали перед сном друг другу все свои впечатления за день. Ведь почти целый день нам приходилось проводить врозь. Я сидел за работой в своем кабинете Биологической лаборатории Лесгафта, она — за своими музыкальными упражнениями и уроками, и только утром, за обедом и вечером мы бывали вместе. Вспомнились мои полеты на аэропланах и воздушных шарах. «Прямо с неба, да и в недра преисподней!» — думалось мне.
— Да, настал для нас черный год! — сказал я невольно вслух, снова переворачиваясь в постели и не находя себе удобного места.
И вдруг прояснилась передо мною и другая сторона моего положения. Вспомнилось, как больно, как стыдно было мне жить в последние годы не преследуемым, на свободе, в то время как разражалась буря над Московским университетом и Киевским политехникумом, как принуждены были, чтобы не потерять к себе уважения, оставить кафедры самые талантливые профессора, большею частью мои друзья или знакомые, как один за другим осуждались и шли в тюрьмы мои товарищи по литературе, лучшие из наших писателей, а учащаяся молодежь продолжала пить ту же горькую чашу, какую пила она и в моей юности.
«Нет! Лучше тюрьма, чем такая жизнь! — думалось мне. — В природе ничто не пропадает бесследно! Не пропадет и каждая капля горечи страдающих теперь за убеждения, но отзовется какими-то невидимыми путями на будущем. А ты теперь даже много счастливее, чем другие, потому что твои новые страдания более, чем многие другие, будут способствовать осуществлению твоих общественных идеалов. Когда сажают на много лет в тюрьму юношу-студента, которому это особенно губительно, так как вся жизнь его еще впереди, тогда, может быть, бесследно и безвозвратно губится в нем великий гений, гордость и слава человечества; но его никто не жалеет, кроме нескольких человек — его родных и друзей. А о твоем осуждении раньше, чем ты попал сюда, уже писали и сожалели почти во всех газетах, тебя многие заочно знают, любят и жалеют, может быть, даже тысячи людей по всей России; твое заключение на год делается теперь, в смысле обращения общественного внимания на происходящее на твоей родине, равноценным заключению в тюрьму нескольких десятков мало известных людей. Как должна быть легка тебе теперь эта новая неволя, когда сотни горячих сердец бьются в унисон с твоим, страдают за тебя».
Все эти разнородные ощущения быстро сменяли в моей душе друг друга. То овладевала тоска о недавнем прошлом, то охватывало умиление перед предстоящей чашей нового страдания за людей! Иногда хотелось плакать, а затем вдруг откуда-то из глубины души поднималось радостное чувство, и я тихо повторял стихи моего давнишнего товарища по заключению Волховского:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});