Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще, может быть, горячее письмо ко мне:
“28 мая 84. Понедельник.
Спб. Сергиевская, 56,14.
Я страшно потрясен напечатанною вчера телеграммою о кончине Филиппа Алексеевича Терновского, который был мне мил и близок по симпатиям и даже по несчастию. Оба мы были одинаково и одновременно оклеветаны и вышвырнуты из службы, как люди “несомненно вредного направления”. История эта, подлая и возмутительная по своему гнусному и глупому составу, была тяжела для меня (и остается такою), а Филиппа Алексеевича она стерла с земли. — За несколько дней перед этим я собирался писать ему. У нас есть маленький совместный заработок, составляющий для него 129 рублей. — Деньги это небольшие, но я не знаю — в каких обстоятельствах его кончина застигла его семейство. Сегодня же отдаю Мише 129 рублей для отсылки их завтра на имя брата, Алексея Семеновича, а тебе приказываю тотчас сходить к А[лексею] С[еменови]чу и попросить его, чтобы он сам взял с почты и выдал тебе те деньги или же надписал тебе доверенность на получение их.
2) Не ожидая прихода денег, сходи за Житомирскую заставу, по Вознесенскому спуску в дом № 7-й, принадлежавший покойному Филиппу Алексеевичу, и спроси: где его дети и кто при них за старшего? Повидайся и скажи о моем глубоком и скорбном участии.
3) Если бы это было чем-нибудь затруднено — сходи на Софийской площади в редакцию “Киевской старины” к редактору Феофану Гавриловичу Лебединцеву (моему знакомому) и передай ему мой поклон и расспроси его:
а) кому ты должен отдать деньги, высылаемые отцом?
б) какова была кончина Филиппа Алексеевича?
и в) занят ли кто-либо и кто именно его трагическою биографией? При сем скажи, что у меня есть много писем Филиппа Алексеевича и я их предоставлю охотно в распоряжение биографа.
Если же Лебединцев об этом ничего не знает, то узнай мне от кого-нибудь (мож[ет] быть, и от него же) — как зовут профессора университета Иконникова… и где он живет?
Если можно сообщить мне оттиски трех речей, сказанных над гробом несчастного этого мученика ума и справедливости, то я буду чрезвычайно этим обрадован. — Выслать все это мне под бандеролью с маркою 5 к[опеек] и адресом: Oesterreich, Marienbad, H-rn Nicol. Leskow, poste restante.
Когда уяснишь себе, кому должны быть вручены деньги, чтобы они дошли детям покойного, а не распылились по чужим рукам, — тогда отнеси туда деньги и в получении их возьми записку.
Да будет с тобой божие благословение.
Н. Л.” [993].
Тут же оказывается, что и волнующие события, как и беды, идут одно за другим: через три дня отец шлет мне новое письмо:
“Петербург
31 мая, четверг.
Уезжаю сию минуту. Остановлюсь только на день в Варшаве. Задержался сюрпризом Гатцука, который хватил следующую заметку, всеми приписанную мне:
Благочестивое размышление
Усопший митрополит киевский Филофей известен по своему глубокому благочестию, доходившему до сурового аскетизма. На конце дней его господь послал ему духовное испытание, произведшее в нем тяжкую болезнь — нервное расстройство, дошедшее до некоторого умопомешательства. В этой болезни и преставился вскоре честный подвижник.
Ныне, когда усопший иерарх “ничтоже речет о себе”, на судебном разбирательстве по делу Булах является свидетельство, что будто бы покойный митрополит за 30000 руб. (те же 30 сребреников) предал, по просьбе Булах, девицу Мазурина на распятие — благословил ее идти в миссию в Сибирь, что перед кончиною, в болезни, и он, видимо, боялся, чтобы не пострадать от правительства за эти 30 тысяч, и т. д.
Что в этом свидетельстве правда, что ложь? “Ничтоже речет” в ответ свидетелю ни почивший наш благочестивый иерарх, ни помешанная ныне девица Мазурина.
Но кто же этот свидетель, так смело бросающий грязью в православного святителя? Тот самый Тертий Иванович Филиппов, охранитель “благочестия”, который один из первых провидел в рассказах г. Лескова “Заметки неизвестного” якобы вредное глумление даже над духовным саном, потому лишь, что в созданных фантазиею автора типах из духовного сословия автор осмеивает несомненно вредные начала, существующие в духовенстве, как то: обожание формы, человекоугодничество, гордыню, ложь и т[ому] под[обные] человеческие слабости; тот самый “эпитроп” гроба господня, наследник Готфрида Бульонского, поборник у нас константинопольских фанариотов, добивающихся создать в православном мире своего рода папство, признавший вместе с фанариотами болгарскую церковь еретическою за некоторое обособление ее от грабежа и подавления славян-болгар греческим духовенством, тот самый Т. И. Филиппов, который мечтает попасть в обер-прокуроры св. Синода и о котором гласит некий эпиграф:
По службе подвигаясь быстро,
Ты стал товарищем министра.
И дорогое имя Тертия
Уже блестит в лучах бессмертия! [994]
Я должен был это опровергнуть не потому, чтобы боялся Ф[илиппова], но потому, что этот человек сделал мне слишком много зла и я не хочу шутить с ним. Я поступил бы иначе и смелее. Здесь я не мог опровергнуть, — все боятся, но я послал три письма в Москву — в “Курьер”, в “Русские ведомости” и в “Современные известия”. — Постарайся последить в № 31 мая или 1 июня — напечатают ли там мое заявление, и пришли мне вырезку…” [995]
Мне удается найти открытое письмо отца только в № 150 “Русского курьера” от 2 июня 1884 года и выслать номер ему в Мариенбад. 1 июня Лесков в Варшаве, 3-го — в Дрездене и утром 4/16 июня — в Мариенбаде.
Невольно оторванный от литературной работы, но не могущий провести день, не взяв в руки пера, он досуже пишет на родину.
Мариенбадом Лесков очень доволен. Встает в 4 утра, пьет воды, берет ванны, ходит в горы и в 9 вечера спит.
Соотечественников “бездна, и все отвратительные пустельги”, — пишет он мне 20 июня (2 июля), прибавляя: “Новые знакомства у меня проходят обыденкою, а на второй день я “принасуплюсь” — и опять на всей свободе… В Киев ехать положительно не вижу зачем и не думаю, тем более что нужно усиленно поработать… Пока же все мое внимание занято моим сердцем и легкими, ибо я хотя и не особенно жизнелюбив, но люблю быть никому не в тягость” [996].
Более позднее письмо ко мне заканчивается безнадежно: “Дамские гонения не устают, но я уже махнул рукою, п[отому] ч[то] все равно работать нельзя, да и скрыться некуда. Здесь им делать нечего от скуки. Я им дарю, вместо роз, розовые пачки бумажек для… Они это сносят” [997].
Иноземный вояж ограничивается на этот раз одним Мариенбадом. Проходит он несравненно тусклее, чем в 1875 году.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});