Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Печально и безнадёжно состояние войск петроградского гарнизона, окончательно развращённых пропагандою рабочих, против чего не принимается, по-видимому, никаких мер.
… Зараза понемногу касается и других запасных полков вокруг. Войсковым начальникам много понадобится усилий, чтобы спасти Действующую армию от позорной заразы военной измены…
«Военной измены», а не их «свободы», так ему и выговаривать.
… Все заражённые запасные полки утрачены для родины. Почти накануне начала боевых операций мы теряем немало укомплектований. Правительство должно положить предел пропаганде. Суровые меры должны образумить забывших дисциплину…
Он говорил это всё, но как-то мало надеясь, вдруг совсем не надеясь, что председатель Государственной Думы его поймёт. И толчком сердца вышел за деловые аргументы:
– Больше пока прибавить ничего не могу, кроме слов: Боже, спаси Россию!
Не видно было лица, не слышно голоса Родзянки – но с ленты срывались басистые рулады необразумленной насмешки:
– Искренно жалею, что ваше высокопревосходительство так грустно и уныло настроены. Это тоже не может служить благоприятным фактором для победы. А вот я и все мы здесь – настроены бодро и решительно! Вчера получили от командующего Балтийским флотом телеграмму, что в Балтийском флоте всё успокоилось, все бунты ликвидированы, и флот приветствует новое правительство.
И этого человека он слушал все эти дни как баран! Весёлый тон его проглядывал кощунственно.
Алексеев спросил у Лукомского, нет ли чего ещё от Непенина?
Родзянко в свой черёд хотел подсмеяться как-нибудь пообиднее:
– Желательно, чтобы под влиянием наших доблестных начальников фронтов и армий такое же настроение было бы прислано нам со всего фронта. Чтобы наконец объединение и дружно всем народом вместе с армией, без недомолвок и взаимных подозрений, взяться за расправу проклятого немца!
Да что-то он разговорился, что-то время у него появилось, а то всё не было.
– Мы здесь тоже восклицаем: Боже, спаси Россию!
Но – в бодром тоне.
– У нас мало-помалу всё успокаивается, и мы в скором времени с удвоенной энергией приступим к работе на оборону!
Наконец, он прервался. И Алексеев сорванным глухим тоном мог продиктовать телеграфисту:
– Благоволите, ваше высокопревосходительство, выслушать две телеграммы. Гельсингфорс. Семь тридцать вечера: на «Андрее», «Павле» и «Славе» бунт. Адмирал Небольсин убит. Балтийский флот как военная сила сейчас не существует. Вторая: бунт почти на всех судах. Подписал Непенин. Вы видите, как приходится быть осторожным в оценке событий.
Опять не нашёл резкости. Но наконец отдавая назад, чего натерпелся за эти ночи:
– Что касается моего настроения, то я никогда не позволю себе вводить в заблуждение тех, на ком лежит ответственность перед родиной. Будьте здоровы.
Но не прошибло Родзянку и всем Балтийским флотом и прямым оскорблением.
– Ваше высокопревосходительство, не сердитесь на меня. Я все эти дни забываю справиться, как ваше здоровье, и принесло ли вам достаточную пользу ваше пребывание в Севастополе?
*****ЧУЖОЙ ДУРАК – ПОСМЕШИЩЕ,
СВОЙ ДУРАК – НЕСЧАСТЬЕ
*****405
Напечатали отречение Николая – и остановились: Михаилова отречения в Таврическом и сами не имели, князь Львов с ним куда-то пропал. А между тем совет министров нуждался и первое отречение иметь и видеть в подлиннике.
Надо было отвозить, дело ответственное, Бубликов ясно не поедет, не хочет их и видеть, – и Ломоносов охотно взялся погнать. Самому посмотреть на этих делателей русской нивы.
И повёз драгоценную грамоту.
Ошибся: надо было ротмистра Сосновского рядом посадить да двух солдат с винтовками положить на крылья, чтобы ехать пробивней. Разогнали автомобиль – люди только отскакивали. По Фонтанке хорошо проскочили, да свернули зря на Владимирскую. Узкая, несколько солдат штыками перегородили. А командует студент с красной повязкой:
– Вылезайте! Автомобиль нужен для экстренного дела!
Ломоносов сразу – собачье-решительным голосом:
– Я – по исключительно экстренному делу! Я – помощник комиссара путей сообщения! Я еду на заседание Совета министров!
– Какое именно дело?
О чёрт, не скажешь! И, чёрт, не решишься нести эту грамоту пешком, поворот русской истории у тебя в кармане. Ещё собачистей:
– Это не ваше дело, товарищ! Вы ответите за задержку! Может пострадать сообщение с Москвой!
Это подействовало.
– Ладно, проверьте у них пропуск на автомобиль.
Проверили. Пропустили.
Дёрнули по Литейному, по трамвайным рельсам.
Перед Таврическим – автомобили, толпа. А прошли, внутрь легко, стража отлучилась.
А там – залы загажены, заплёваны. Сотни людей ходят, стоят, сидят, лежат. Забрались сюда и разносчики – торгуют папиросами, семянками, маковками.
И где тут может заседать совет министров? Посылали туда, сюда, в третье место. Наконец в левом коридоре у одной двери юнкера на часах. Тут.
Не пускали. Депутат провёл.
В двух соединённых небольших комнатах – сидели, ходили – министры? нет? И какой-то у них застигнутый, испуганный вид. Ломоносов напрягся в своём достоинстве.
Провозгласилось, что привезли Манифест, – сразу подтянулись смотреть, любопытные или министры.
Надвинулся Некрасов; хотел забрать отречение себе, поскольку он над Ломоносовым министр. Нет, мы не простаки: или председателю совета министров или генерал-прокурору.
Но всех строго отстранил Милюков – и стал разглядывать прямо, и зачем-то на свет, как будто он особый толк звал в исторических Манифестах, много их передержал в руках и ожидал тут водяных знаков.
А Ломоносов просверливал их своими метучими глазами: нет, исполины революции не такие должны быть! Недотёпы!
А Львова всё не было. И надо было ждать второго Манифеста на печать. Сидел и ждал. А тут разговор, что нужно завтра доставить Кокошкина из Москвы в Петроград, но он там сегодня не успевает к последнему поезду. И, растяпы, ахали, не знали, что делать.
Ломоносов рванулся – показать министрам настоящее управление. Взял трубку и скомандовал на Николаевский вокзал: назначить сегодня ночью экстренный поезд из Москвы из одного вагона первого класса.
Смотрели со священным почтением. Когда яйцо поставлено – так просто.
Наконец появился и князь Львов с блаженненьким лицом и какую-то путаную историю рассказывал, почему задержался.
С тем же любопытством сгрудились министры рассматривать и второй Манифест. Подтолкнулся и Ломоносов туда, среди них.
Этот был написан чернилами, каллиграфическим почерком, на ученическом тетрадном листе в линейку.
И только тут все увидели, что – заголовка-то нет!
Как же его назвать при опубликовании?
И разгорелся – учёный спор! философский спор!
Николай придал форму телеграммы начальнику штаба, и это уже остаётся. Но к отречению Михаила ещё можно было что угодно приписать рукою Набокова.
… Милостью Божией Михаил II…?… объявляем всем нашим подданным…?
Однако вы забываете, что он не царствовал!
Нет, почему же, он почти сутки был императором!
Но раз не было реальной власти – не было и царствования…
Ломоносов из стриженного арбуза своей головы блестяще-насмешливо посверкивал на министров, не скрывая от них своего проницательного ума. А в груди скрывая презрение и – досаду, досаду.
406
Такого дня, как минувший, не было у Алексеева, наверно, во всю жизнь. Были бессонных несколько суток свенцянского прорыва, но то была чисто боевая задача, в руках были и средства защиты – и закончилось победой. А тут падали кирпичи на беззащитную голову – и ничем не охраниться. Без него произошёл обман с Михаилом Александровичем. Без него погибал Балтийский флот. Но не только это, а ещё новое мучительное стеснение разбирало грудь – перед Государем, и особенно оттого, что он не упрекал Алексеева за промахи, но смотрел доверчиво-светло и даже успокаивал. От этого добавился внутри – неназываемый стыд. Алексеев-то понимал, что – крупно промахнулся.
И сейчас, этой ночью, он не мог избежать встреч с Государем. Сперва – понёс к нему, в губернаторский дом, отречение Михаила. И Государь – читал при нём. А Алексеев стоял и, руки по швам, ждал упрёка.
Четыре дня и три ночи они не виделись – а сколько утекло. И как Государь постарел.
Но – всё так же не было упрёка. Огорчался Государь до стона:
– Что же он наделал? Кто его надоумил? Какое Учредительное Собрание? Какая гадость!
А на Алексеева и тут не посмотрел плохо.
И Алексеев вполне разделял: во время войны – какое Учредительное Собрание? Словоблудие.
И второй раз, во втором часу ночи, ещё сходил к Государю – теперь без большой надобности, но утешить его только что пришедшей с Северного фронта телеграммой генерал-адъютанта Хана Нахичеванского, командира гвардейского кавалерийского корпуса.