Жизнь и судьба - Василий Семёнович Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как странно идти по прямому, стрелой выстреленному коридору, а жизнь такая путаная, тропка, овраги, болотца, ручейки, степная пыль, несжатый хлеб, продираешься, обходишь, а судьба прямая, струночкой идешь, коридоры, коридоры, в коридорах двери…
Крымов шел размеренно, не быстро и не медленно, словно часовой шагал не сзади него, а впереди него.
С первых минут в лубянском доме пришло новое.
«Геометрическое место точек», – подумал он, выдавливая отпечаток пальца, и не понял, почему так подумал, хотя именно эта мысль и выражала то новое, что пришло к нему.
Новое ощущение произошло оттого, что он терял себя. Если бы он попросил воды, ему бы дали напиться, если б он внезапно упал с сердечным припадком, врач сделал бы ему нужный укол. Но он уже не был Крымовым, он ощутил это, хотя и не понимал этого. Он уже не был товарищем Крымовым, который, одеваясь, обедая, покупая билет в кино, думая, ложась спать, постоянно ощущал себя самим собой. Товарищ Крымов отличался от всех людей и душой, и умом, и дореволюционным партийным стажем, и статьями, напечатанными в журнале «Коммунистический Интернационал», и разными привычками и привычечками, повадками, интонациями голоса в разговорах с комсомольцами либо секретарями московских райкомов, рабочими, старыми партийными друзьями, просителями. Его тело было подобием человеческого тела, его движения, мысли были подобны человеческим движениям и мыслям, но суть товарища Крымова-человека, его достоинство, свобода ушли.
Его ввели в камеру – прямоугольник с начищенным паркетным полом, с четырьмя койками, застеленными туго, без складок натянутыми одеялами, и он мгновенно ощутил: три человека посмотрели с человеческим интересом на четвертого человека.
Они были людьми, плохими ли, хорошими, он не знал, были ли они враждебны или безразличны к нему, он не знал, но хорошее, плохое, безразличное, что исходило от них и шло к нему, было человеческим.
Он сел на койку, указанную ему, и трое сидевших на койках с открытыми книгами на коленях молча смотрели на него. И то дивное, драгоценное, что он, казалось, терял, – вернулось.
Один был массивный, лобастый, с бугристой мордой, с массой седых и не седых, по-бетховенски спутанных, курчавых волос над низким, мясистым лбом.
Второй – старик с бумажно-белыми руками, с костяным лысым черепом и лицом, словно барельеф, отпечатанный на металле, словно в его венах и артериях тек снег, а не кровь.
Третий, сидевший на койке рядом с Крымовым, был милый, с красным пятном на переносице от недавно снятых очков, несчастный и добрый. Он показал пальцем на дверь, едва заметно улыбнулся, покачал головой, и Крымов понял, – часовой смотрел в глазок, и надо было молчать.
Первым заговорил человек со спутанными волосами.
– Ну что ж, – сказал он лениво и добродушно, – позволю себе от имени общественности приветствовать вооруженные силы. Откуда вы, дорогой товарищ?
Крымов смущенно усмехнулся, сказал:
– Из Сталинграда.
– Ого, приятно видеть участника героической обороны. Добро пожаловать в нашу хату.
– Вы курите? – быстро спросил белолицый старик.
– Курю, – ответил Крымов.
Старик кивнул, уставился в книгу.
Тогда милый близорукий сосед сказал:
– Дело в том, что я подвел товарищей, сообщил, что не курю, и на меня не дают табаку.
Он спросил:
– Вы давно из Сталинграда?
– Сегодня утром там был.
– Ого-го, – сказал великан, – «дугласом»?
– Так точно, – ответил Крымов.
– Расскажите, как Сталинград? На газеты мы не успели подписаться.
– Кушать хотите, верно? – спросил милый и близорукий. – А мы уж ужинали.
– Я есть не хочу, – сказал Крымов, – а Сталинград немцам не взять. Теперь это совершенно ясно.
– Я в этом был всегда уверен, – сказал великан, – синагога стояла и будет стоять.
Старик громко захлопнул книгу, спросил у Крымова:
– Вы, очевидно, член Коммунистической партии?
– Да, коммунист.
– Тише, тише, говорите только шепотом, – сказал милый и близорукий.
– Даже о принадлежности к партии, – сказал великан.
Его лицо казалось Крымову знакомо, и он вспомнил его: это знаменитый московский конферансье. Когда-то Крымов был с Женей на концерте в Колонном зале и видел его на сцене. Вот и встретились.
В это время открылась дверь, заглянул часовой и спросил:
– Кто на «кэ»?
Великан ответил:
– Я на «кэ», Каценеленбоген.
Он поднялся, причесал пятерней свои лохматые волосы и неторопливо пошел к двери.
– На допрос, – шепнул милый сосед.
– А почему – «на кэ»?
– Это правило. Позавчера часовой вызывал его: «Кто тут Каценеленбоген на «кэ»?» Очень смешно. Чудак.
– Да, обсмеялись, – сказал старик.
«А ты-то за что сюда попал, старый бухгалтер? – подумал Крымов. – И я на «кэ».
Арестованные стали укладываться спать, а бешеный свет продолжал гореть, и Крымов кожей чувствовал, что некто наблюдает в глазок за тем, как он разворачивает портянки, подтягивает кальсоны, почесывает грудь. Этот свет был особый, он горел не для людей в камере, а для того, чтобы их лучше было видно. Если бы их удобней было наблюдать в темноте, их бы держали в темноте.
Старик-бухгалтер лежал, повернувшись лицом к стене. Крымов и его близорукий сосед разговаривали шепотом, не глядя друг на друга, прикрыв рот ладонью, чтобы часовой не видел, как шевелятся их губы.
Время от времени они поглядывали на пустую койку, – как-то острит сейчас конферансье на допросе.
Сосед шепотом сказал:
– Все мы в камере стали зайцами, зайками. Это как в сказке: волшебник прикоснулся к людям, и они обратились в ушастых.
Он стал рассказывать о соседях.
Старик был не то эсером, не то эсдеком, не то меньшевиком, фамилию его – Дрелинг – Николай Григорьевич где-то когда-то слышал. Дрелинг просидел в тюрьмах, политизоляторах и лагерях больше двадцати лет, приближался к