Судьба - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, ну, да говори же, — затеребил его Егор, то и дело поддергивая от нетерпения подштанники, державшиеся на одной большой, когда-то белой, а теперь затертой до темного блеска пуговице, и Николай, покосившись в угол, где спала бабка Авдотья (ему в этот момент послышался оттуда шорох), понизил голос.
— Стал я шарить руками по ветвям, — сказал Николай, — так ничего не видно. Слышу, кашляет кто-то, ну я затаился. А потом деда Рыжего вижу, что-то он неприметно закапывает под той яблоней. Я с час сидел, комарье чуть не загрызло, бабка спрашивала еще, отчего под глазами распухло.
— Да ладно, распухло, ты лучше скажи, место запомнил?
— Там же, чуть сбоку от яблони, — сказал Николай, поглядывая на книжку.
— Пойдем, — решительно сказал Егор и стал натягивать штаны, прыгая на одной ноге. — Тшш, бабушку не разбуди.
— Подожди, Егорка, — слабо запротестовал Николай и повторил торопливым шепотом, что подметки-то чужое добро, раз их нашел дед Рыжий, но Егор не стал его слушать; он быстро одевался, и вскоре они вышли на улицу, поеживаясь от осенней прохлады и поджимая босые ноги; было уже часов одиннадцать; и только на другом конце села слышались голоса.
— Это минеры с девками хороводятся, — по-взрослому сказал Егор и зевнул. — Они в Слепню за восемь верст к ним ходят третий день, у нас-то мины очистили. У них Анюта Малкина за коновода, Митька-то партизан еще до войны по ней вздыхал. Он, как вернулся третьего дня, узнал-то про Анюту, грозился за минеров ей все ноги повыдергать и башку задом наперед возвернуть. У него, говорят, четыре ребра нету, совсем его от войны отпустили.
Егор принес лопату, затем, подумав, воткнул ее в землю, приказал Николаю подождать и исчез в темноте; вскоре он вернулся с немецким карабином за спиной и, довольный собою, сказал Николаю идти следом. Они двинулись через улицу к усадьбе Володьки Рыжего; по небу шли тучи, порою открывая звезды, со стороны глухой теперь усадьбы МТС доносилось утробное сычиное гуканье. Николая вскоре полностью захватило ночное дело, придуманное Егором, и когда они очутились в саду Володьки Рыжего, он провел Егора к крайней от горожи старой яблоне-лазовке и показал место; Егор снял с себя карабин, отдал его держать Николаю, а сам взялся за лопату и вскоре действительно наткнулся на что-то твердое.
— Есть! — приглушенным сипловатым от волнения шепотом сказал он. — Ящик, должно, тяжелый, черт... Ты смотри, смотри лучше, а то прихватит, он, знаешь, хитрый, дед-то Рыжий, хребет вмиг перешибет.
Николай, чтобы лучше видеть, отошел шагов на пять в сторону, поближе к землянке Володьки Рыжего, а для пущей безопасности присел; хорошо, что теперь собак ни у кого нет, подумал он, до боли в глазах всматриваясь в темноту; в одно время ему показалось, будто что-то большое и высокое движется к нему, и он с неприятным холодком отступил назад, выставив карабин перед собой, но высокая тень сразу исчезла, и он понял, что это ветка от дерева; он умел стрелять и даже как-то издалека попал в самую середину донышка консервной банки и, вспомнив об этом, сразу успокоился. Его позвал Егор; он наконец вывернул ящик из-под земли, и они сразу определили, что это ящик из-под немецких мин, с двумя ручками.
Они не заметили нависшей над ними бесшумно приблизившейся высокой тени и опомнились, только когда Володька Рыжий, сграбастав их обоих за шиворот, приподнял над землей, словно хотел стукнуть лбами; он увидел их перекошенные в страхе лица и, рассмотрев, поставил на землю.
— Вот оно что, — сказал он, не выпуская их из рук. — Соседи, значится, сыны Захаровы...
Он ловко сдернул у Николая карабин с плеча.
— А ну садитесь, — приказал он сурово и сам опустился на корточки перед ними, поставив карабин между ног; Николай видел темный, влажный блеск его глаз, слышал у себя на лице его шумное, еще неустоявшееся дыхание и ежился все больше.
— Мы не хотели, дедуш, — сказал он, торопясь, — ненароком получилось...
— Пусти нас, дедуш, — поддержал брата Егор. — Мы не виноваты, есть нечего совсем...
Зорко следя за братьями, Володька Рыжий хотел закурить, но, поопасавшись, что его пленники в это время зададут деру, лишь шумно поворочался; попадись в его руки не сыновья Захара, а кто-то другой, он бы долго не раздумывал, тут бы стащил с них штаны и, отломив от яблони подходящую ветку, совершил подобающее правосудие.
— Чертенята, — буркнул он угрюмо. — Можно было по-хорошему, по-соседски, прийти да сказать, так и так, мол, разве я пожалел бы для Захаровых сынов? Как же так?
— Дедушка...
— Ладно, — оборвал Володька Рыжий, внезапно решившись. — А ну берите ящик, волочите, да чтоб ни одна живая душа не знала. На твою пушку, Колька, гляди сам не поранься... нехорошая это штука. Надо бы забрать ее у вас, да ладно, придет время, сами бросите. А ну живо! Живо! — прикрикнул Володька Рыжий на оторопевших ребят. — И чтоб никому ни звука, чертенята. Ну, катитесь отседова поскорее, а то передумаю.
Он постоял, прислушиваясь, как улепетывают братья с тяжелым ящиком, и, сам дивясь своей щедрости, наконец-то свернул толстую самокрутку, закурил; братья тем временем, затащив добычу подальше в поле, отдышались и, убедившись, что все тихо, освободили защелки до отказа набитого ящика, откинули крышку. Это были действительно отличные, гладкие на ощупь, как кость, подметки к солдатским сапогам, уложенные плотными рядами, и ребята, волнуясь, потащили ящик дальше, в обход, и только когда зарыли его позади своей усадьбы в поле, да еще вдобавок натыкали на этом месте сухого бурьяну для приметы, успокоились.
— Теперь-то зима нам не страшна, — сказал Егор, — переживем. Тут их пар сто будет.
Он отнес и спрятал карабин, и они, далеко за полночь, прокрались в землянку; бабка Авдотья спала, тихонько, редко посапывая; Егор тут же заснул, а Николай еще долго ворочался, почему-то все время вспоминая холодную тяжесть карабина на спине, но в конце концов сон сморил и его, и он проснулся поздно, когда в землянке никого уже не было. Он еще полежал, блаженно щурясь и потягиваясь всем длинным и худым телом, но, услышав сквозь неплотно прикрытую дверь какие-то крики, вскочил, натянул на себя латаные-перелатаные и оттого неправдоподобно тяжелые штаны, набросил немецкий солдатский френч с укороченными и подшитыми рукавами и выскочил на улицу.
— Деда Рыжего кто-то обокрал, зараза, — весело ухмыляясь, сказал ему Егор, давно слушавший истошные крики на другой стороне улицы. — Там полсела собралось. Варечка орет. Наша бабка тоже пошла поглядеть. Ты послушай, вот орет, а, вот орет! И до чего же ей чужого добра жалко.
Николай ничего не сказал, взял ведро и пошел по воду, на этот раз ни Егор, ни бабка Авдотья не принесли воды, а Николаю хотелось пить.
Когда-то задолго до организации колхозов, когда и сам Володька Рыжий был дюжим двадцатипятилетним мужиком, по прозвищу Рыжий, потому что и тогда его лицо покрывала могучая ярко-рыжая молодая щетина и он соскабливал ее лишь дважды в месяц, он водил знакомство с кочевыми таборами цыган; в селе поговаривали потихоньку, что он помогает цыганам укрывать краденых лошадей и имеет от них немалый барыш. Слухи эти держались упорно и вскоре распространились далеко по окрестным селам. Рыжий Володька тогда только-только женился, взял соседскую девку-красавицу Прасковью, и вот тогда-то на него рухнул первый удар судьбы. Из соседнего села Столбы увели двух лошадей, и следы показывали вроде бы в направлении Густищ; подхватился Володька Рыжий, лишь когда огненные клубы уже ворвались в его избу; Параша завыла рядом дурным голосом, и пока Володька Рыжий соображал, что делать, метнулась в сени, в тот же момент ударил в открытую дверь огненный вихрь; рухнула в сенях крыша. И только жалкий, никогда не слыханный ранее вопль остался в памяти Володьки Рыжего, ударом ноги он проломил раму и метнулся в темноту, задыхаясь и ничего не видя, и тут бы был ему конец, не начни сбегаться к пожару люди; кто то из поджигателей, карауливших в темноте, сбил его с ног ударом кола и бросился бежать; Володьку так и нашли в саду с проломленным черепом, но был он медвежьего здоровья и силы и через несколько месяцев уже в отстроенную с помощью советских властей избу привел вторую жену, ту самую Черную Варечку, которой так боялись в Густищах: поговаривали, будто она из ведьмовского журавлихиного рода, и эта недобрая слава передавалась всей женской половине семьи из потомства в потомство. Да и впрямь после свадьбы словно подменили Володьку, стал он молчалив и с утра до темной ночи копался по хозяйству, а черноголовая (что уже было в диковинку в Густищах, в исконном русском селе, где люди все сплошь были белесы да светлоглазы), с сумеречными бездонными глазами Варечка на любом празднике выступала впереди мужа, и он, известный доселе бабник и балагур, глаз в сторону не мог скосить, глядел на свою Варечку, как на икону. И хоть оказалась она неродеха, любил он ее в молодые годы дико, что тоже было невиданным делом в Густищах, где жену в семью испокон веков брали прежде всего как работницу, и об этом тоже шептались бабы на селе, и мужики на сходках не упускали случая позубоскалить, хотя и не решались заходить слишком далеко. Володька Рыжий, кроме медвежьей силы, еще и тогда вспыхивал, как порох, хватался за что попало, топор так топор, подвернется нож — и нож пойдет в дело. На войну его не взяли, потому что после пролома черепа нападали на него время от времени какие-то столбняки; сам он говорил, что в это время застилает глаза чернота и во лбу начинается дикий вертеж, отчего нестерпимая боль доходит до самых пяток.