Имя твое - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что, если не здесь, толкнула его неожиданная мысль, на всклокоченных улицах, и не сейчас нужно искать объяснение тому, что происходит? Но вопрос этот остался без ответа, Ростовцев даже не смог пошевелиться, он неумолимо втягивался в единоборство со всем миром; все его стройные и строгие представления о жизни и смысле ее неудержимо рушились; в чем же, в чем тогда нетленная красота, служению которой он положил всего себя, но что происходит, что происходит? Или разум и гордость человека простираются только до определенных границ? Толчок — и опять главенствует инстинкт, темные, необузданные страсти? — спрашивал он себя, стараясь лишь удерживаться на ногах. И сколько можно не слушать высокого, тучного мужчины с обвисшими щеками, почему-то все время пытавшегося говорить о своей скорби.
— Жена-то, жена моя в обмороке, — твердил он, этот скорбный гражданин. — От горя ее свалило, а я вот здесь, иначе не мог… ужасно… Жена, как услышала, третий день лежит не поднимается, а я вот здесь, видите ли, иначе не мог… Спиридон Иванович Марянин я, счетный работник… рад знакомству с интеллигентным человеком. Что же будет? Что будет? Все рушится… Посмотрите кругом… как дальше жить?
Страдальчески кося глазом, Ростовцев, выбранный неизвестно почему в духовники, кивал Марянину, думая о своем; что ж, есть такие, не могут оставаться один на один со своим горем и несут его на общий торг; Ростовцев начинал все сильнее уставать, но новая неожиданная мысль, что не может быть так, что лишь он прав, а все это человеческое море кругом впало в одну и ту же ошибку, отвлекла его. Но чем больше он думал в этом направлении, тем неяснее и таинственней становилось происходящее. Если в одном человеке заключалось все добро и гармония мира, то чего же тогда стоят тысячелетия цивилизации? Или все они, эти прославленные эпохи высочайших духовных и художественных достижений, накручены вокруг пустоты, вокруг вечного зияющего провала, бесследно поглощавшего поколение за поколением?
Он сам испугался своей мысли, поднял голову; близился вечер, серое небо, казалось, придавило землю, от дыхания десятков тысяч людей, от их испарений все вокруг было пронизано какими-то особыми, удушающими волнами, с каждой минутой все труднее становилось дышать, особенно когда Ростовцева безжалостно сплющивала еще одна, хаотически, судорожно прокатывающаяся через массу людей волна, свинцово стискивающая их, без того спрессованных в одно целое, в один однородный монолит. К Ростовцеву в такие моменты подступал холодный ужас; он словно попал в иной, незнакомый ему мир и оставался один на один с чужой, враждебной, не знавшей никаких законов и установлений волей; но это одиночество среди колоссального скопления людей в чем-то поддерживало его, и если раньше его охватывало бессильное отчаяние, если вначале он с какой-то высокомерностью наблюдал все это скопище людей, то теперь он начинал удивляться им, и сумасшедшая мысль остановить мгновение, противопоставить его хаосу, смерти, написать великую картину все настойчивее начинала бродить в нем. Все чаще и чаще прорезывалась то одна, то другая деталь картины, уже включились в работу защитные силы организма, и он судорожно обхлопал свои карманы, не находя карандаша; остатка жизни ему должно хватить на картину, а раз так, то он будет, останется жив, значит, он вышел па улицы вечного города сегодня не зря и не зря все то, что происходит здесь, в огненно-раскаленном горниле под наименованием Москва, и теперь только надо не растерять, не утратить ни одной краски, ни одной капли увиденного…
И еще множество всяких мыслей, путаных, неясных, бродило у него в голове, но все они теперь были второстепенными; то в одном лице, то в другом он обостренно выхватывал характерную черту, деталь, в голове начинал составляться божественной чистоты и гордости образ, олицетворяющий главную его идею, он видел и далеко, бесконечно прозревающие глаза, видел уже все лицо, уже подчеркивал в нем легкую асимметричность.
Он непонимающе обернулся на тоскливо бубнивший голос человека с обвисшими щеками; Марянина опять прибило к художнику, и он, обрадовавшись знакомому лицу, снова напомнил о жене, лежащей третьи сутки в беспамятстве.
— А я не мог, видите ли, не мог… я вот здесь… знаете, у нас в проектном институте…
— Да зачем вы здесь? — с явной неприязнью бросил ему Ростовцев, досадуя на неожиданную помеху и в то же время упираясь ладонью в чью-то спину. — Лучше бы помогли жене…
— Да кто вы сам такой? — неожиданно повысил голос Марянин, и щеки у него приподнялись, вздрогнули. — Я давно за вами наблюдаю… у вас отсутствующее лицо, простите, вы общего горя не чувствуете… я не мог, должен почтить великое… оно всю мою жизнь осветило…
— Неужели? — не удержался Ростовцев, с каким-то детским тщеславием отмечая, что его новый знакомый тотчас попытался отодвинуться подальше, но не смог и беспомощно завертел головой.
— Сами-то вы зачем здесь? — спросил он зло и грубо. — Вас-то, в такие годы, кто на улицу вынес?
— А вас? — тотчас с каким-то задорным оживлением и даже некоторой теплотой к этому желчному и недалекому, видать, человеку отозвался Ростовцев.
— Как вы смеете! — повысил голос Марянин, совсем багровея, но тотчас что-то случилось, Ростовцева подхватило и метнуло в одну сторону, а Марянина в другую, поток разделился; Ростовцева затиснуло в какой-то переулок, уже до этого плотно набитый людьми.
— Смею, смею, — тихо и задорно сказал себе Ростовцев, чувствуя свое полное освобождение от власти толпы и от этого еще больше укрепляясь в своем просветлении и примирении с этими взбудораженными массами, от них, однако, он был неотделим, их воля диктовала сейчас и его поведение. Предчувствие того, что к нему должно прийти что-то великое, вечное, не оставляло его. Вдруг ему показалось, что низкое, тяжелое небо распахнулось, и дома раздвинулись, и стало легко и просторно; но в следующий миг, когда в переулок втиснулась под напором ворочающаяся в каменных берегах еще одна волна, Ростовцева неудержимо понесло к какой-то стене, ударило об нее; он видел вначале ломаный, плотный ряд молодых солдат с ремнями и, часто хватая ртом воздух, с трудом проталкивая его в почти сплющенные легкие, еще пытался бороться с рухнувшей на него тьмой; он сделал усилие выбиться вверх и уже мало что помнил; какие-то неясные голоса словно зашелестели в нем, и полоса сплошного мрака, постепенно светлевшая в середине и дальше, к самому горизонту, стала редеть, и, когда стало достаточно светло, он понял, что это река, тихая, свежая, в мелких волнах, с крутым правым берегом, увенчанным большим многохрамовым городом… В небе были частые облака, и стрелы солнца падали на город-крепость редко и длинно. Но не это поразило и заставило сильнее забиться сердце Ростовцева; по самой середине реки в челне стремился к нему Гонец; и Ростовцев сразу понял, что это Гонец, он приближался ближе и ближе, и становилось светлее и просторнее; темный челн на свинцово-зеленой волне распространял вокруг себя тревожное ожидание, и небо затянулось тучами окончательно, и город-крепость на другом берегу реки теперь был, виден неясно и расплывчато. Гонец, старик с длинной бородой, сидевший на корме угнувшись в какой-то своей неизбывной, тяжелой думе, поднял голову и взглянул мимо гребущего одним веслом молодого парня на Ростовцева, и тотчас все вокруг стало меняться; темные, мрачные, тревожные тона слабели и вместо них пробивались золотистые, радостные, аквамариновые; сноп лучей накрыл челн, и борода Гонца вспыхнула тусклым серебром, засияли кровли храмов крепости-города, и во всю мощь открылись солнечные пространства, во все бескрайние концы, и над челном, медленно и неотвратимо приближавшимся к берегу, появилось золотое сияние. Ростовцев метнулся навстречу в каком-то смутном ожидании. Челн мягко ткнулся в берег, и Гонец со сбившейся от ветра бородой встал и протянул в сторону Ростовцева руку, и тот не мог оторваться от его сурового крестьянского лица, уже готового открыть свою весть, и показалось Ростовцеву, что он слышит какие-то слова…
Плывущее, неровное пятно появилось и разрослось над ним; Ростовцев, окончательно приходя в себя, увидел прямо над собой безусое, мальчишеское лицо, показавшееся ему болезненно родным. Оно проступало все яснее и яснее, и в какой-то момент у Ростовцева опять перехватило дыхание, кожа на голове словно взялась изморозью, и у него с губ уже было готово сорваться заветное слово «сын», но… туман таял, проходил, и Ростовцев уже знал, что перед ним просто молодой солдат. И все равно теплые, благодарные слезы хлынули в нем, хлынули где-то внутри души, омыли ее и очистили окончательно.
— Ну вот, еще один очнулся, — обрадованно и тихо, точно самому себе, сказал солдат. — Вставай, папаша… Сидел бы ты лучше дома.
Он велел Ростовцеву оставаться в просторном подъезде какого-то учреждения, еще раз испытующе окинул взглядом Ростовцева и вышел; Ростовцев, чувствуя слабость, разбитость всего тела, не обращая внимания на окружающих, закрыл глаза; ему хотелось опять хоть на минуту увидеть Гонца, и золотое сияние неба, и древний город-крепость на берегу реки.