Женя и Валентина - Виталий Сёмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это уже лучше, — сказал Вовочка.
В каждом материале, подготовленном Стульевым, он находил, что исправить. Стульев молча исправлял, а Вовочка от этого страдал еще больше, потому что не было видно, раздражался ли Стульев. Стульев был мастером сосредоточенности. Слатину нужно было все-таки сделать над собой усилие, чтобы отключиться, чтобы вызвать внутреннее давление на глазные яблоки. Стульеву, по-видимому, надо было делать над собой усилие, чтобы выйти из состояния почти постоянной самоуглубленности. Когда кто-нибудь заходил в отдел, чтобы просто потрепаться, со Стульевым он должен был здороваться не меньше трех раз. Начиналось что-то вроде игры.
— Здравствуйте, Родион Алексеевич! — говорил приятель и подмигивал Вовочке и Слатину.
Никакого ответа.
— Родион Алексеевич! Здравствуйте!
И хоть бы сидел неподвижно — курит, пишет. — Стульев, здравствуй!
— А? — не поднимая головы от работы, говорил Стульев.
— Здравствуй, говорю.
— Да, — отчетливо произносил Стульев. Собирал листки, исписанные мелким четким почерком, поднимался из-за стола во весь свой маленький рост и неторопливо, не глядя по сторонам, выходил из комнаты, шел в машинное бюро и возвращался в отдел с тем же выражением отрешенности и неузнавания. И нельзя было понять, узнал ли он того, кто с ним здоровался.
Стол его стоял торцом к двери так, что Слатин видел склоненный над работой профиль Стульева. И все, входившие в отдел, видели его наклоненную над работой голову. Когда открывались двери, Слатин не поворачивался потому, что сидел к ним спиной. Но Стульеву легко было, нисколько не меняя позы, взглянуть на входящего. Слатин механически взглядывал на Стульева — кто там? — на лице Стульева выражение его обычной сумрачной отрешенности и сосредоточенности в этот момент только усиливалось.
— Вы заведующий? — спрашивал Слатина посетитель. Слатин кивал в сторону окна.
— Вы главный? — переходил человек к Стульеву. И Стульев своим неожиданным низким и мощным голосом говорил:
— Нет, я не главный. Главный вон там! У окна.
Человек направлялся к Вовочке, который, побледнев, пережидал всю эту сцену, а теперь, любезно улыбаясь, разворачивался всем корпусом навстречу посетителю. Стульев говорил вслед:
— Зовут его Владимир Акимович Фисунов.
Лет пять-шесть назад Стульева в лицо знал весь город. Он работал в филармонии.
Вообще-то Стульев был ленинградец, но в начале тридцатых годов уехал оттуда и оказался на Дальнем Востоке, где его, истощенного и больного, пригрела руководительница эстрадного оркестра, его нынешняя жена. Она же и привезла его сюда, на юг, к своей матери, в комнату в десять квадратных метров. Жена была лет на десять старше Стульева, детей у них не было. Они брали на воспитание беспризорников.
Этот маленький человек с нарочито замедленными важными движениями, с тонкими, слипающимися во время рукопожатия пальцами детских ручек, с постоянной папиросой во рту так нагружал себя своей и чужой работой, что никому в редакции это не было бы по силам. Поспорив однажды с Вовочкой о том, как нужно выправить стихотворение, Стульев уже не спорил с ним никогда. Принимал от Вовочки любые материалы, аккуратно укладывал их в папку «необработанных писем», доставал оттуда по очереди, прочитывал и, уже не заглядывая в авторский текст, на чистом листе бумаги писал свой вариант.
— А я давно уже не правлю, а переписываю, — сказал он Слатину. — Будешь править — запутаешься. Да и нечего там править — я-то лучше знаю, что сегодня газете нужно! И авторы довольны — я лучше пишу, чем они. В военной газете я литературные конкурсы устраивал — на лучшее стихотворение, лучший рассказ. По несколько рассказов заново переписывал. Премии присуждал. Все довольны — и авторы, и начальство.
Слатин ужасался.
Когда Вовочка уходил и они оставались вдвоем, Стульев распрямлялся и охотно разговаривал со Слатиным.
— Но ведь это… — говорил Слатин, — ложь?
— Конкурс объявлен? Где взять рассказы на объявленную тему? Я премии получал. А объявить конкурс несостоявшимся — грубейшая политическая ошибка. У нас нет талантливых людей? Следовательно, либо ты сознательно сорвал мероприятие, либо — в лучшем случае — плохо подготовился к нему.
Слатин слушал и ужасался.
Родион Алексеевич был для Слатина целой журналистской фабрикой. У Стульева всегда было много посетителей.
— Мне нужен Родион Алексеевич Стульев, — говорил посетитель.
Ему никто не отвечал, он подходил поближе, и в тот момент, когда он собирался повторить свой вопрос, Стульев, не поднимая головы, говорил своим низким мощным голосом:
— Да?
— Вы Родион Алексеевич?
— Я.
— Мне сказали, что мои стихи у вас.
— Фамилия?
Человек называл фамилию.
— Ваших стихов у меня нет.
— В отделе писем меня направили к вам.
— Десять дней назад вам послан ответ.
— Может, вы забыли? Мне сказали, что у вас много стихов.
— Назовите первую строчку.
Человек не понимает.
— Свои стихи помните?
— А-а! — удивляется поэт и называет первую строчку. И тут-то начинается главное! Стульев его прерывает и, с некоторым усилием припоминая, продолжает читать стихи сам.
— Да-да, эти, — останавливает его пораженный и пристыженный поэт. Но Стульев продолжает читать строчку за строчкой, пока не дойдет до конца.
— Ваши стихи? — спрашивает он.
— Мои.
— А вы говорите — «забыл». Мы ничего не забываем. Могу назвать запятые, которые вы поставили неправильно и которые вы поставили правильно. Неправильно поставленных у вас большинство. У вас слабовато с грамматикой. И размер вы не выдерживаете. Знаете, что такое стихотворный размер?
— Бросить писать?
— Писать стихи, — говорит Стульев своим мощным голосом, — гораздо лучше, чем пить водку. Поэтому я не советую вам бросать стихи. Но посылать их в газеты повремените. Вы только пишете? Или читаете тоже?
Десятки раз маленький человек на глазах Слатина превращался в значительного человека с мощным голосом. Превращения эти, несомненно, были приятны самому Стульеву. Он долго не отпускал подавленного посетителя, распекал его все благодушней и наконец отпускал. При этом Стульев часто выходил из-за стола, возбужденно прохаживался по комнате. Но очень быстро успокаивался, садился, откидывался на спинку стула и говорил:
— Память у меня феноменальная. Прочту страницу — помню все от первого до последнего слова. Хотел бы забыть — не могу. В университете экзамен сдавал — экзаменаторы заволновались: как по учебнику читал. Я им объяснил. Они дали мне прочесть несколько страниц, я потом даже переносы со страницы на страницу называл. Говорят: «Потрясающе!»
Еще из военной газеты Стульев принес с собой карту Европы. Каждый день флажками он отмечал на этой карте движение немецких войск в Бельгии, Франции, Польше.
— Вот с кем придется воевать, — сказал Слатину.
— А договор?
Карта висела за спиной Родиона Алексеевича. Не оборачиваясь к ней, он сказал:
— Посмотри на карту.
Карта эта была известна всей редакции. Посмотреть на нее приходили из всех отделов. Иногда возникал спор, так ли Стульев ставит флажки. Немцы, подошедшие было к Львову, отошли на свою линию, а Родион Алексеевич не убирал желтого флажка. Спорами этими Вовочка был недоволен. Как-то он сказал Стульеву:
— Родион Алексеевич, а не удобнее было бы, если бы вы свою карту повесили в зале заседаний?
Стульев не ответил ему. А Слатин спросил:
— Владимир Акимович, а вы военнообязанный?
— Конечно! Я недавно командирские сборы проходил.
Утро начиналось с того, что Слатин и Стульев рассматривали карту и, если в военных действиях происходили какие-то изменения, перемещали флажки.
Слатин с утра заваливал свой стол авторскими письмами, черновиками, чистой бумагой. У Стульева всегда был идеальный порядок. Почерк у Стульева был мелкий, каллиграфический. Он сказал восхитившемуся Слатину:
— Я давно подсчитал: на одну мою страницу — три машинописных.
У Слатина — наоборот: три, а то и четыре страницы «от руки» свободно укладывались в одну машинописную страницу. Писал он с черновиками, «измучивал» свой текст, измучивал себя, пока, как ему казалось, не находил единственный вариант. Все это сказывалось на бумаге. Первая фраза будущей статьи писалась несколько раз, несколько раз переносилась на чистую страницу. Слатин не мог писать после зачеркнутого. У Стульева же не было черновиков. Исправления он делал тут же, на полях, тем же мелким каллиграфическим почерком.
— Сколько раз, — говорил он Слатину, — мне случалось отдавать рукопись прямо наборщикам. И набирали. Говорят, не хуже, чем после машинистки.
И правда, набирать можно было прямо с листа, написанного рукой Стульева. По всему было видно — работа мастера. Четко, грамотно. Ясно или чуть щеголевато, гневно или просто жестко, восхищенно или только одобрительно — словом, так, как в этот момент нужно газете. И в то же время немного лучше, чем надо в этот момент. И видно, что не последнее выдал человек, что за неожиданным и таким уместным словом у него много таких же слов.