Европа - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, Жан Дантес сумел пересилить это временное помутнение рассудка, о котором он даже не подозревал и которое, весьма вероятно, длилось не один день.
Молодой человек глубоко вздохнул, достал платок и вытер взмокший лоб, и тут же обратились в позорное бегство все недавние призраки, в том числе и невероятный Барон — где, интересно, его воображение выискало такого странного персонажа? — который сгинул последним, в буквальном смысле растворившись на глазах, потому что сначала пропала нижняя часть его тела, в то время как торс еще держался какое-то мгновение на чем-то, смутно напоминающем шахматную доску. Потом, прежде чем исчезнуть полностью, он потерял свой правый глаз и левую половину туловища.
Жану Дантесу было двадцать пять, на двенадцать лет меньше, чем его любовнице; впрочем, разве сама она не говорила, что у нее за плечами века, и при этом преспокойно проживала целые эпохи, не оглядываясь на годы? Красноречие ее было неиссякаемо, когда дело касалось XVIII века, который она особенно любила, а ее осведомленность в мельчайших нюансах о нравах этого времени действительно наводила на мысль о жизненном опыте, настолько замечания ее были точны и сведущи. Дантес совсем недавно сделал себе шикарный подарок: «испано-суизу», модели 1927 года, — она обошлась ему не так дорого, как могла бы обойтись «рено-жювакатр»[28], — и они приехали из Парижа, чтобы провести вместе несколько дней на вилле, немного пострадавшей во время войны и, можно сказать, оставленной разорившимися хозяевами, вилле «Флавия», под Флоренцией. Они гуляли, держась за руки, по дорожке, идущей вдоль старой стены, наполовину изъеденной временем, которая огораживала парк, отделял Биллу, где они поселились, от другого дома, утопавшего в зелени, — виллы «Италия». Мальвина смеялась, подставляя лицо прямым лучам солнца, и отдавалась этому счастью со всей той беззаботностью и с еще большей беспечностью, какие только может дать подобное уединение. Она ничего не знала о конфликте, который мучил ее возлюбленного: ему предстояло сделать выбор между Карьерой, которой он дорожил, потому что видел в ней способ помочь воссозданию Европы, и женщиной, которая была старше его на двенадцать лет и являлась той самой «мадам», как называли это американцы времен оккупации, которая держала самый шикарный бордель в Австрии. О ее репутации, еще до этого заключительного этапа деградации, уже ходили слухи самого аморального толка, в которые сложно было поверить, если вы знали ее лично, и почти невозможно, когда она смотрела на вас такими влюбленными глазами. Любовь, в своих высших проявлениях, обладала даром невинности и распространяла его действие даже на прошлое. Дантес обожал эту женщину, но можно ли было столь эгоистическое чувство обращать в смысл всей своей жизни? Единственный шанс, данный ему его образованием, его призванием, всем тем, что внутри него жило одним желанием: посвятить жизнь тому, что он называл Европой, этот уникальный шанс предоставляла ему дипломатическая служба. Вне ее он мог быть лишь каким-нибудь экспертом по искусству, то есть запереть себя в замкнутом мире эстетических наслаждений, сообщающимся с одними лишь музеями. И самое ужасное в данный момент заключалось в том, что он уже сделал свой выбор, приняв решение: разрыв. И хотя он специально приехал в Италию, чтобы сообщить об этом Мальвине, ему не хватало смелости, и он знал, что уедет, так и не открыв ей правды. Это психическое состояние вполне объясняло все его фантасмагории, которые, как морские волны, без конца то накатывали, то отступали, приходя из ночи среди бела дня, целыми неделями взвинчиваемые бессонницей. Чаще всего в этих каруселях фантасмагорий — и в этом яснее всего проявлялись его неотступные мысли — видел он себя самого: вот его назначают на пост посла в Риме, и потом, после того как ему исполнялось пятьдесят, он встречает дочь Мальвины и переносит на нее всю ту любовь, что испытывал к ее матери. В двадцать пять его амбиции не могли найти более откровенного выражения, чем в этом предчувствии двойного успеха, и следовало признать, что все это выглядело не очень красиво, потому что в этой его прекрасной мечте оказывался третий лишний, о котором он, казалось, и думать забыл: Мальвина. Тогда-то, лежа в темной спальне, как ему показалось, лишь одно мгновение, — но он тут же исправил эту ошибку в логической цепочке своего потревоженного сна, возвратившись к созерцанию себя стоящим на террасе и потом, разумеется, идущим вдоль стены, касаясь рукой старых камней, — тогда-то он и услышал другой голос, отличающийся, несмотря на явное сходство, от голоса матери, голос Эрики, которая заканчивала фразу, и это в очередной раз доказывало, что мир мог пропасть и возродиться в несколько секунд и что Время было просто шарлатаном:
— …платье, которое было на Ma в день вашего первого свидания, у Рёмпельмаера… Слегка пожелтевшее, как страницы поэмы Сен-Жон Перса «Анабасис», которую вы ей подарили четверть века назад и которая до сих пор остается ее настольной книгой…
То был голос такой знакомый, такой любимый, такой спокойный и беззаботный, что не осталось места сомнению, и все вдруг обратилось в ясность и уверенность. Он повернулся к Эрике, обнял и поцеловал ее на глазах у шофера, во взгляде которого читалось неописуемое одобрение.
— До вечера, — сказала она.
Какое-то время он продолжал смотреть ей вслед. Прежде чем скрыться под высоким песочного цвета портиком виллы, она, грациозно обернувшись, что еще раз подчеркнуло невероятное изящество всех ее линий, подняла руку, и Дантес ответил ей, махнув рукой, о чем тут же пожалел, как будто он своим жестом смахнул ее, убрав из поля зрения. Но он знал, что сам управляет ситуацией. Это грациозное и милое прощальное па длилось всего какую-нибудь секунду, и так как ему захотелось вновь пережить этот момент, и чтобы он длился, пока ему не надоест, он просто вернул ее. Она вновь появилась, на том же месте и в той же позе, подняла руку, но на этот раз Дантес смотрел на нее, застывшую в неподвижности мгновения, гораздо дольше, пока наконец не ответил ей, махнув рукой, о чем уже больше не жалел, когда она скрылась, потому что нагляделся вдоволь.
Именно так, полузакрыв глаза и положив руки на подлокотники своего инвалидного кресла, представляла себе Мальвина фон Лейден первую встречу, произошедшую там, на дороге, между ее дочерью и этим злодеем Дантесом, человеком, не имеющим ни чести, ни достоинства. Она так давно и так тщательно все спланировала, с такой влюбленной ненавистью, что в танце этом не осталось места ни малейшей случайности, и она чувствовала себя как какой-нибудь Дягилев, который накануне премьеры «Весны священной» после стольких репетиций был совершенно уверен в успехе. Она слишком хорошо помнила обостренную чувствительность Дантеса, чтобы допускать возможность проигрыша в этой партии, где все ставилось на угрызения совести и чувство вины, которые, должно быть, не только достигли самой глубины, но и пробили дно его сознания, действуя медленно, но неотступно. Этот посол, с таким тонким чувством юмора и изысканными манерами, этот «человек чести и культуры», этот «европеец до кончиков ногтей» — шлейф этих званий тянулся за ним, неизменно украшая его на всех поочередно занимаемых постах, — знал, что он банкрот, и готов был на любые унижения, лишь бы уйти от расплаты, тем более неотвратимой, что он сам же себе ее и назначал. Мальвина тихонько похлопывала ладонью подлокотник, с королевским достоинством улыбаясь своей триумфальной проницательности. Ну, с Богом! Партия началась.
Барон играл вслепую и мог так вести бесчисленное множество партий одновременно: он не видел пределов могуществу воображаемого. Он знал, что победа ему обеспечена, но эта легкость его не радовала, и он гнушался такого практического подхода: что действительно имело цену в его глазах, так это красота самой игры. Лишь совершенство, именно вследствие своей недостижимости, было нужнее всего человеку, и потому не было более достойного предмета беспрестанных помыслов и стремлений. Барон был весьма близок к тому, чтобы полагать, что иные сражения, называемые «эпическими», «гомеровскими», в которых разыгрывалась «судьба цивилизации», несли на себе отпечаток безобразия, а значит, ничтожности, ибо не заслуживали даже того, чтобы их выигрывали. Точнее, отсутствие красоты, исходящее из самой сути выбранных средств: груды
трупов, низости и подлости — все это с одинаковым успехом можно было отнести как к Французской революции, так и к Октябрьской, и к Мировой войне 1914 года, которую почему-то считают «выигранной», — превращало победы в поражения, порождая все новые свинства. Вот почему он так высоко оценивал замечательную партию, разыгранную принцем Дадианом из Мингрелии и графом де Кройцем в Санкт-Петербурге в 1891 году, за которой ему довелось наблюдать, и особенно партию Андерсена против Кксерицкого, состоявшуюся в Лондоне в 1851 году, на которой он также присутствовал и которая не могла не запомниться знаменитой «бессмертной жертвой» двух ладей: