Игра с тенью - Джеймс Уилсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над картиной доминирует V-образная пара деревьев справа; от нижнего края холста они тянутся вверх, откидывая полосу тени почти до левого края. Здесь появляются новые живые существа: сначала, прямо под деревьями, крошечный белый кролик (будущая жертва змеи?), а потом, с другой стороны тропы, — сами Аполлон и Сивилла. Аполлон, одетый в красную мантию, с венком на голове, протягивает руку к Сивилле, а она, обнаженная выше пояса, стоит на коленях на камне, вытянув руки и слегка наклонившись. Оба персонажа какие-то плоские, слишком маленькие и производят странное впечатление, будто их вырезали из другой картины и наклеили на эту. Особенно поражает кукольная внешность Сивиллы, как у фигур на «Падении Карфагена», — будто ее нарисовал талантливый ребенок, а не гений, создавший остальную картину. Форма ее рук и ног тоже странная: они затуплены, как плавники, вместо сложной геометрии человеческих конечностей. Можно подумать, что Тернер замыслил ее русалкой, а не женщиной, и это впечатление только подчеркнуто ее платьем, которое сверкает, как чешуя, и липнет к ее ногам.
Уолтер несколько раз ругал меня за излишнюю практичность — за то, что я предпочитаю сухие факты сладкому, но нематериальному миру мифа и фантазии. Теперь я впервые чувствовала справедливость его критики, потому что, если я когда и знала историю Аполлона и Сивиллы, то совсем позабыла, и мне пришлось найти его и попросить объяснить. Когда я его нашла, он как магнитом был притянут к еще одной вспышке цвета вроде той, что поразила нас при входе: квадратный холст, разрезанный пополам горизонтальной кроваво-красной полосой, такой яркой, что ее было видно за полмили. Я встала рядом с ним и спросила:
— Что Аполлон сделал Сивилле? Или это не стоит рассказывать на публике?
— История грустная, — отозвался он, — но вполне приличная. Он позволил ей жить столько лет, сколько она удержит песчинок.
Это, по крайней мере, объясняло форму ее подобных плавникам рук.
— И что получилось?
— Он сдержал слово; но она забыла попросить о вечной юности и постепенно усохла до такой степени, что от нее остался только голос.
Я решила, что теперь понимаю тему, и все же у меня до сих пор остается легкое ощущение неразгаданной загадки. Но тогда меня отвлекла квадратная картина, которая, когда мы подошли, властно захватила наше сознание новыми тайнами. Теперь я увидела, что красная полоса — это огненный закат, разливающийся (изображение было столь смутное, что точнее сказать было трудно) по какому-то заброшенному берегу. На берегу стоял Наполеон со сложенными на груди руками и задумчиво опущенными глазами; за спиной у него виднелась фигура британского часового, а на мокрый песок падала его длинная тень. Он смотрел на крошечный треугольный предмет, который я опознала, прочитав название картины: «Изгнанник и наскальный моллюск, 1842». Справа сгрудились обломки, возможно, разбитого корабля, и над всем этим дымился разрушенный войной город.
Мы постояли несколько секунд, молча глядя на картину, потом Уолтер вздохнул и произнес:
— «И свет во тьме светит…»
Он помедлил, будто ожидая, что я продолжу, и я сказала:
— «…и тьма не объяла его»?[2]
Он кивнул, но больше ничего не прибавил. Я не совсем поняла, что он имел в виду, — может быть, будучи художником, он просто восхищался даром создавать такой яркий цвет, который будто жжет изнутри, — но его слова помогли мне кое-что узнать и удивили так сильно, как если бы он выругался. Подумав немного, я разобралась в своих чувствах. Несомненно, Тернер запечатлел красоту солнца лучше любого другого известного мне художника, но во всех его картинах присутствовало и что-то ужасное — жестокость, неудержимое стремление к разрушению, и это более подходило для кровожадного божества ацтеков, чем для чистой любви Господа нашего, выраженной в прекрасных строках из Евангелия от Иоанна.
Ничего этого я не сказала Уолтеру, потому что не желала его беспокоить, во всяком случае, пока не посмотрю побольше и не решу, справедливо ли мое впечатление. Однако я, не колеблясь, указала на другую замеченную мной странность: хотя техника очень отличалась от ранних работ Тернера — мазки такие грубые и размашистые, будто краску накладывал безумец в приступе лихорадки, — фигуры Наполеона и его охранника тоже казались игрушечными, будто они не люди, а оловянные солдатики. Я решительно сделала из этого вывод.
— У тебя люди лучше получаются, — сказала я, смеясь.
Я думала, что этот комплимент будет приятен Уолтеру, но он едва его заметил; и я оставила его наедине с его мыслями, чтобы продолжить самостоятельные исследования. Вместо того чтобы изучить детали еще одной картины, я решила проверить свою теорию, бросая взгляды на каждую по очереди. Быстро переходя от одной к другой, я вскоре убедила себя, что была права. Уже не помню сейчас все картины, но увиденного хватало для доказательства: кровавый закат освещает последний путь героического военного корабля «Боевой Темерер» — для слома на верфи; охваченные ужасом люди бегут от гневного «Ангела на солнце», и их тела испепеляет его всепоглощающий огонь; даже солнечный пейзаж Венеции, с первого взгляда напоминающий жизнерадостную картину Каналетто в дымке тумана, постепенно открывает свой трагический секрет: если присмотреться, там изображен мост Вздохов, по которому осужденные преступники шли на смерть.
Мои наблюдения привели к еще одному открытию. Когда я спешила мимо темной картины — которую уже отмела как непригодную для моей цели, так как там вообще не было солнца, — глаза мои привлек блеск золота и намек на знакомый силуэт в середине холста. Я остановилась, чтобы рассмотреть получше, и увидела кольца гигантской змеи, выползавшей из наполовину скрытой кустами темной пещеры, что сразу напомнило мне змею и руины «Залива Байя». И это было не все: впереди, перед тварью, я увидела человека — очевидно, Ясона, потому что картина называлась «Ясон в поисках золотого руна». Он преклонил колени на расколотом и искривленном стволе упавшего дерева, которое, если к нему приглядеться, превращалось в извивающееся чудовище или, вернее, двух чудовищ, как бакен в «Падении Карфагена». Через пару минут я наткнулась на «Богиню раздора в саду Гесперид», где эффект был обратный: перед прелестной лесистой долиной, населенной нимфами и богинями, высились две огромные каменные стены. Они склонялись друг к другу через узкий проход, словно стороны незаконченной арки. В одном месте вершина скалы имела странную зубчатую форму, и если приглядеться, то скала оказывалась спиной сторожившего вход ужасного чудовища с крыльями того же цвета, что камни вокруг, и челюстями, как у крокодила, которые вполне могли оказаться выдолбленными из гранита ветром и дождем.
Я не представляла, что делать с этими связями, и до сих пор не представляю, но должна признаться, что открытие меня порадовало и на секунду заставило подумать, не заняться ли мне критикой и не вступить ли в конкуренцию с мистером Раскином. Одновременно оно встревожило меня (вид у картин был несомненно тревожный) и поставило проблему, которую я не разрешила даже сейчас, когда пишу эти слова: следует ли мне рассказать все Уолтеру? Если рассказать, то я рискую снова внушить ему мрачное настроение как раз тогда, когда наслаждение работами Тернера его взбодрило; но если промолчать, то он может пропустить нечто важное, а я, если говорить честно, не смогу похвастаться собственной наблюдательностью.
Однако судьба избавила меня от необходимости принимать немедленное решение. Я долго озиралась в поисках Уолтера, но как только наконец нашла его перед еще одной сияющей в углу картиной, тотчас услышала за своей спиной голос: «Мэриан!»
Я повернулась и увидела, что ко мне, возвышаясь над всеми женщинами и большинством мужчин, идет Элизабет Истлейк. Она была не одна; когда толпа расступилась перед ней, я заметила небольшую процессию — ее сопровождали немолодая пара (как я предположила) с дочерью и старуха в кресле, которое катил слуга.
— Мэриан! — повторила она, подойдя поближе, а потом увидела Уолтера: — О, и мистер Хартрайт здесь! Какой приятный сюрприз! — Пожав нам руки, она повернулась к старухе и, повысив голос, сказала: — Леди Мисден, могу я представить вам мисс Халкомб?
Я поклонилась, и на секунду у меня возникло странное ощущение, что я знакомлюсь с кем-то из кукольных людей Тернера; лицо старухи было белым как мел от пудры, с пятнами румян на каждой щеке, а кожа вокруг глаз сморщилась, превратив их в блестящие черные пуговки. Она несколько мгновений смотрела на меня, не улыбаясь, а потом кивнула, словно птичка, пьющая из пруда.
89 — А это ее зять мистер Хартрайт, — сказала леди Ист-лейк.
Уолтер обычно располагает к себе даже самого мрачного мизантропа, но старуха была с ним не менее холодна, чем со мной. Мне показалось, что леди Истлейк с облегчением повернулась, чтобы представить нас остальным своим спутникам — миссис Кингсетт, дочери леди Мисден; ее мужу, который вдобавок ко всем своим несчастьям еще и носил имя Маурициус; и их дочери Флоренс — неловкой семнадцатилетней девочке, красневшей, когда на нее смотрели.