Картины Парижа. Том I - Луи-Себастьен Мерсье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если гражданин не ходит по улице с высоко поднятой головой, если он не готов в любую минуту вступить в кулачный бой, — значит он утратил большую долю своей ценности; ибо государственные добродетели нуждаются в известной доли грубости! Такая грубость может оскорбить изнеженный взгляд, но это не мешает ей быть опорой государств, желающих, чтобы с их силой считались.
Живость и — если на то пошло — известная доля дерзости в характере народа всегда будут ручательством его искренности, честности, преданности. Как только народ перестает быть грубым, и шумливым, он становится надменным, тщеславным, развратным, бедным и, следовательно, теряет в цене.
Я предпочитаю видеть его таким, каков он в Лондоне, где он дерется на кулачках и напивается в харчевнях, чем таким, каким вижу его в Париже: озабоченным, беспокойным, дрожащим, разоренным, не осмеливающимся поднять голову, довольствующимся самыми безобразными развратницами и то и дело готовым обанкротиться. Он беспутен, не будучи свободным, расточителен, не имея денег, преисполнен гордости при полном отсутствии смелости, а рабство и нищета накладывают на него свои постыдные цепи.
В Китае господствует палка; население там самое робкое, самое трусливое и самое вороватое во всей вселенной. Что касается населения Парижа, то оно бросается врассыпную, завидев ружейное дуло, заливается слезами перед чиновником полиции и становится на колени перед ее начальниками: для этого сброда начальник полиции — король.
Все эти люди думают, что англичане едят мясо сырым, что в Лондоне только и видишь, как жители топятся в Темзе, и что ни один иностранец не может пройти по городу без того, чтобы не быть избитым насмерть.
Все политиканы, прогуливающиеся в саду Тюильри или по Люксембургской аллее, являются ярыми англофобами и постоянно твердят о необходимости высадить в Англии десант, взять Лондон и сжечь его; и как ни смешны их взгляды на англичан, — они ничем не разнятся от взглядов высшего общества.
В Париже мы не можем ни говорить, ни писать и в то же время безмерно увлекаемся свободой американцев, находящихся от нас на расстоянии целой тысячи лье, причем, приветствуя их гражданскую войну{24}, мы ни разу не задумались о самих себе: потребность говорить увлекает парижанина, и все классы, от высших до самых низших, одинаково находятся под властью постыдных и прискорбных предрассудков.
Парижанин во многих отношениях сильно изменился: живший до начала царствования Людовика XIV совсем не похож на современного. Описания историков, правдивые для той эпохи, когда они писались, неприменимы к нашему времени. Парижанин наших дней обладает умом и познаниями, но у него уже нет ни силы, ни характера, ни воли.
Парижанин обладает редким талантом задавать иностранцу в очень вежливой форме самые неучтивые вопросы; любезно принимать его, чувствуя к нему полное равнодушие; не любя его, оказывать ему всяческие услуги и, презирая его в душе, восхищаться им.
Один танцор, ставивший свое имя непосредственно вслед за именем монарха-законодателя и человека всеобъемлющего ума, говорил: Я знаю только трех великих людей: Фридриха, Вольтера и себя{25}. Эта фраза приводилась как слова знатока людей, раздающего права на славу, и все парижане, вплоть до последнего прохвоста, считают теперь себя вправе указывать славе имена, которые она должна увенчать лаврами.
21. Население столицы
Господин де Бюффон{26} (я не буду называть его графом Бюффон, так как графов и без того слишком много) утверждает, что прирост парижского населения увеличился за последние сто лет на целую четверть и что этого вполне достаточно. Каждый брачный союз дает, по его словам, в среднем четверых детей; ежегодно заключается от четырех до пяти тысяч браков, а число крещений доходит до восемнадцати, девятнадцати и двадцати тысяч в год. Таким образом, число вступающих в жизнь, повидимому, равняется числу уходящих из нее; этим равновесием нельзя не восхищаться; оно говорит внимательному наблюдателю об определенном плане, соблюдающемся в круговороте жизни и смерти.
В Париже умирает в обыкновенные годы около двадцати тысяч человек, что, по данным того же Бюффона, дает население в семьсот тысяч жителей, если считать тридцать пять живых на одного умершего. Но в особо суровые зимы смертность увеличивается. Так, в 1709 году она возросла до тридцати тысяч, а в 1740 — до двадцати четырех.
По тем же наблюдениям, в Париже родится больше мальчиков, чем девочек, и умирает больше мужчин, чем женщин, и не только пропорционально рождению детей мужского пола, но и значительно превышая эту пропорцию, так как из каждых десяти лет жизни на долю парижских женщин приходится одним годом больше, чем на долю мужчин. Таким образом, разница между продолжительностью жизни мужчин и женщин столицы равна одной девятой. Поэтому простой народ называет Париж раем женщин, чистилищем мужчин и адом лошадей.
Бывают дни, когда из городских ворот выходит тесными колоннами до трехсот тысяч человек, из которых шестьдесят тысяч — в экипаже или верхом. Это бывает в дни парадов, общественных празднеств и народных гуляний. По прошествии шести часов вся эта несметная толпа рассеивается; каждый возвращается к себе, и площадь, только что запруженная народом до такой степени, что под его натиском были снесены все заграждения, превращается в пустыню: каждый находит себе пристанище — свой угол.
В день гулянья в Лон-Шан в городе не остается ни души, какая бы погода ни была. В этот день принято выставлять на показ всему Парижу свои экипажи, своих лошадей и лакеев. На прогулке не делают таких глубоких поклонов, как в гостиных, — они носят отпечаток легкости, который не в силах перенять ни один самый ловкий иностранец.
После катастрофы, имевшей место десять лет назад на площади Людовика XV, когда погибло от неудачного фейерверка от полуторы до тысячи восьмисот человек, — на всех празднествах царит такой порядок, что нельзя в достаточной мере расхвалить бдительность и уменье распорядителей.
Видя такое громадное стечение народа, поражающее даже самых привычных к подобным зрелищам людей, уже не удивляешься тому, что один только Париж приносит французскому королю около ста миллионов в год — считая тут все: ввозную пошлину, десятину, подушную подать и все прочие казенные обложения, названия которых могли бы составить целый словарь. Эта устрашающая сумма, которую дает один только город, накапливается ежегодно, и французские монархи не без основания говорят о столице — наш добрый Париж: это, действительно, хорошая дойная корова. В царствование Людовика Толстого{27} ввозная пошлина приносила в Париже тысячу двести ливров в год.
Двор внимательно прислушивается к разговорам парижан. Он называет их лягушками. Что говорят лягушки? — нередко осведомляются друг у друга царственные особы. Но когда при их появлении на каком-нибудь зрелище или на дороге Сент-Женевьев «лягушки» им аплодируют, они бывают очень довольны. Иногда же «лягушки» карают их молчанием, и по тому, как держат себя парижане, принцы действительно могут судить о том, какого о них мнения народ. Как веселое, так и равнодушное настроение толпы выражается здесь всегда очень ярко. Предполагают, что принцы потому особенно чувствительны к приему, оказываемому им столицей, что смутно чувствуют, что в этом многолюдстве скрывается и здравый смысл и ум, а также и люди, способные оценить и их самих и их поступки; люди же эти, неведомо как, влияют на суждения черни.
В некоторых случаях полиция нанимает горластых крикунов и расставляет их по городу, чтобы подзадорить население, подобно тому как она подкупает ряженых во время масленичного карнавала. Но подлинные выражения народного одобрения носят всегда характер неподражаемой непосредственности.
В настоящее время заканчиваются работы над десятым планом Парижа; но город все ширит свои границы, которые до сего времени не установлены, да и не могут быть установлены.
Я теряюсь в этом огромном городе и уже не узнаю некоторых новых кварталов: огороды, поставляющие столице овощи, отодвигаются все дальше и дальше и уступают место зданиям. Шайо, Пасси и Отейль уже тесно слились со столицей; еще немного — и к ним присоединится и Севр, и, если через столетие границы Парижа расширятся с одной стороны до Версаля, с другой — до Сен-Дени, а со стороны Пикпюса до Венсена, то получится чисто китайский город.
22. Соседство
Здесь вы очень далеки от своего соседа и о его смерти порой узнаёте только из объявлений или потому, что, возвращаясь вечером домой, видите, что он вынесен на порог дома. Два человека, оба пользующиеся громкой известностью, могут прожить в этом городе целые двадцать пять лет, не зная друг друга и никогда не встречаясь; ваш соперник, ваш враг может всегда оставаться для вас невидимым, так как, прежде чем войти в какой-нибудь дом, вы можете узнать, там он или нет. Никогда не видеть его зависит исключительно от вас; вот почему самые близкие родные, поссорившись, могут, живя на одной и той же улице, считать себя за тысячу лье друг от друга.