История России с древнейших времен. Том 26. Царствование императрицы Екатерины II Алексеевны. 1764–1765 гг. - Сергей Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но «там были очень умны, там», хотя еще и руководились добрым сердцем, королю было внушено, что преобразования преждевременны. Станислав-Август повиновался и писал (13 декабря): «Смею думать, что ваше императорское величество видите самое сильное доказательство моего беспредельного к вам уважения в жертве, какую я принес вам на сейме: я пожертвовал тем, что всего более лежало у меня на сердце. Большинство голосов на сеймиках и уничтожение liberum rumpo суть предметы самых пламенных моих желаний. Вы пожелали, чтоб этого еще не было, – и это не было даже предложено. Считаю себя вправе думать, что мое поведение расположит ваше величество благоприятно отнестись к делу в будущем. Желание сделать вам угодное и мое собственное расположение заставляли меня сделать для диссидентов то, чего вы для них требовали. Ваш посол уведомит вас, какой результат произведен был фанатическим криком. Ожесточение в Сенате дошло до того, что хотели принести в жертву самого примаса, как он смел сделать легкое упоминовение об этом деле. От высокой справедливости вашего величества я ожидаю признания, что я не мог и не должен был рисковать более после этого опыта».
Посол уведомил о печальном для него исходе сейма, особенно по диссидентскому делу.
6 декабря Репнин писал: «Диссиденты одни более меня в оскорбление приводят; ласку и угрозы в пользу их употреблял, только по сих пор признаюсь, что мало надежды имею и антузиазм так велик, что ни резоны, ни страх никакого действия не делают». После этого грустного предисловия 13 декабря Репнин доносил: «Хотя не актом, но конституцией сего сейма подтверждение трактата 1686 года сделано, пограничная комиссия и негоциация об новой алианции определены, положа основанием новым обязательствам взаимную гарантию владений обеих держав и прав, привилегий и вольности республики. Знаю я, что сия гарантия совершенно теперь не исполнена (т. е. постановление о ней не приведено к совершенному окончанию), однако ж при будущем новом трактате отказать уже и поляки не могут как вещь повеленную и требованную от них же целым сеймом. Сия конституция столь же тверда, как бы и акт, который мне был предписан (императрицею), и, касаясь до чужестранной державы, нарушена быть отнюдь не может. Главные же причины в несоглашении их на акт я вижу те, чтобы гарантия совсем уже совершилась, а им, может быть, хочется чрез нее выиграть те в сеймиках и в сеймах учреждения, об которых они уже просили; а другое, не хотя ту гарантию от прусского короля принять, ни решительно сказать, что с ним в алианции войдут, которое я в акт внести хотел: они же все без изъятия к нему доверенности никакой не имеют, и я, сколько могу, то испровергаю, но по сих пор вижу, что напрасно. Если я не совсем в точности исполнил высочайшие повеления, то истинно от самой невозможности; и сие сделано от страху, чтоб войска здесь не остались: конституция ж сия до тех же желанных предметов довести может, как и акт. При сем должен я справедливость отдать королю, что он совершенно предан всемилостивейшей государыне и дела ее нелицемерно за свои считает. Я принужден был для успеху во всех делах сказать партикулярно королю и некоторым магнатам также в конфиденцию, что мне не велено войск выводить, пока дело нашего двора не кончут, не выключая и диссидентов; как же я видел, что сие последнее ни страхом, ни увещанием не делалось, то хотел в нации возбудить благодарность, дабы хоть тем к желаемому концу дойтить, и вследствие чего согласился на королевское желание, чтобы он объявил в публику, что войска наши назад идут, но и тем для диссидентов ничего сделать не мог; головой их дело, представленное в тот же день, и выслушать не хотели, и сделался такой шум, что, позабыв почтение к королю, с мест своих все повскакали и хотели, чтоб им выставили того, кто осмелился в пользу диссидентов прожект сделать и отдать маршалу сейма. Король, примас и малая часть рассудительных людей, которые тут были, не смели, видя ту неумеренность, ни один слова промолвить; и хотя прожект бы отдан маршалу от короля и примаса, но, боясь в том признаться, для прекращения того приступу сказали, что от чужестранных министров тот прожект прислан, чем подлинно то шумное взыскание прекратили, никто не смея более против сего говорить: но, однако же, прочесть не дозволили, крича все, как бешеные, что уже диссидентов состояние решено прошедшими сеймами и перемены никакой не сделают; и тот безобразный крик прежде не кончился, поколь совсем материи не принудили переменить. В тот же день поутру, прежде сего представления, видя нерешимость и почти робость королевскую, подал я еще мемориал об диссидентах, что также сделали прусской, дацкой и английской резиденты, дабы тем побудить оное дело трактовать; но король в полдень мне дал знать, чтоб лучше сократить оный в генеральных терминах; я ж, не видя в том пользы, к нему бильетом в той силе и отозвался, настоя, чтоб, конечно, вышепомянутый прожект предъявлен был и для выигрывания еще времени чтоб сейм хотя на два дни продолжили; на что он мне отвечал также бильетом, прося, однако же, чтоб никому то известно не было, кроме ее величества; а я и на оный бильет тоже ему донес, что не могу отступить от своих требований, почему и было представлено дело, как уж выше описал. Я ж был в то время нарочно неподалеку Сената, имел там своих шпионов, которые тотчас меня о всем том уведомили, почему в тот же момент цыдулку написал к князю Адаму Чарторыйскому, что хотя король и объявил нации, что войска наши выдут, но он знал, что мне того сделать нельзя, если диссидентское дело не прослушают и не решат. Сие, дошедши до короля, привело его в тревогу и в новое движение в пользу диссидентов, но сам, не смея говорить, велел маршалу сейма, чтоб он то дело продолжал представлять, что действительно неоднократно и делано, но, как выше доносил, ничто не помогло. К генералам Штофелю и Ренненкампфу я пишу, чтоб они в силу повелений ее императорского величества возвращались в свои квартиры в Россию; а король, беспокоясь весьма, чтоб они, как я сказал, не остались здесь, очень меня об том возвращении просил, на которое я ему донес, что хотя повеления, мне данные, того не гласят, особливо дело диссидентское, не имея никакого успеха, однако, видя подлинное его попечение о делах нашего двора, я то на себя беру, льстясь, что всемилостивейшая государыня оное опробует, уверен быв о подлинной его искренности и дружбе… Я то сделал из усердия к успеху дел нашего высочайшего двора, и, действительно, подтверждению трактата оное очень помогло; несчастлив только тем и истинно утешиться не могу, что диссидентское дело так дурно обратилось. Вижу теперь, что антузиазм закона (религии) опаснее всего на свете и труднее також всего оной превзойти. Однако как исполнение старого трактата, так заключение нового оставляют право и повод к поправлению состояния диссидентов и для защищения их от ябед, сколь то есть во власти короля, и к побуждению его к тому сию мысль весьма нужно оставить, что войска не велено было в пользу их выводить, подтверждая оное тем, что генерала князя Долгорукова корпус действительно для того ж совсем из земли не выводится, я ж намерен его к виленским магазейнам послать за черезвычайной здесь дороговизной, и более теперь войска здесь, конечно, не нужно».
«Вижу теперь, – писал Репнин, – что антузиазм закона опаснее всего на свете». В том же смысле писал Станислав-Август к своей maman Жоффрэн: «Ах, дорогая maman, народные предрассудки – вещь ужасная! Я преодолел некоторые из них на этом сейме, но был принужден оставить еще многие, и вмените мне это в заслужу, потому что это мне много испортило крови, но благоразумие превозмогло. При малейшей попытке в пользу некатоликов раздавался фанатический крик, против которого я мог бы бороться, но предпочел оказать пред ним уважение, чтоб поскорее утушить, и я проложил себе другую дорогу, более длинную и потаенную, но которая проведет меня под конец к возможности поступать человеколюбиво с диссидентами. Больше всего им и мне повредило то в этом случае, что они рассеяли слух, будто я хочу сравнять их совершенно с последователями господствующего исповедания, чего никогда не было и не будет в моей голове».
Туча надвинулась очень быстро. Ни король, ни Репнин, смущенные, не хотели еще признавать страшной опасности, не видали начала конца.
Связь России с Пруссиею, условленная возведением на престол Понятовского, должна была скрепляться еще более. Генерал Гадомский, присланный от Польской республики к прусскому королю с объявлением о смерти Августа III, был несколько раз у князя Долгорукого и передавал свои разговоры с Фридрихом II по поводу избрания нового короля. Фридрих прямо объявил ему, что, по его мнению, гораздо полезнее для поляков выбрать Пяста и что он, король, будет во всем поступать согласно с сделанными в Варшаве декларациями от имени русской императрицы, и так как граф Понятовский уже рекомендован ею, то он думает, что поляки для собственного спокойствия должны на то согласиться. К этому король прибавил, что ходящие в Польше слухи о намерении его послать туда корпус своих войск совершенно неосновательны и выдуманы его злодеями, хотящими смутить умы и накинуть на него подозрение; что он ничем не хочет нарушать польской вольности, только один случай принудит его послать войско в Польшу – это когда венский двор первый пошлет туда свои войска: на это он спокойно смотреть не будет и сделает то же самое. Вот почему он советует полякам предупредить поступки венского двора, противные их спокойствию. «Господин Гадомский, – доносил Долгорукий, – кажется, того же мнения, что полякам лучше следовать представлениям вашего величества и короля прусского; он мне сказал, что хотя принц Ксаверий саксонский и старается скрытно о своем избрании в короли и имеет значительную партию, но поляки предпочтут собственное спокойствие интересам этого принца».