Весной Семнадцатого - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Подрасти, потом и клюй, - говорил он. - Гуляй на здоровье!
По-иному удил дядя Ося Тюкин. Удочки у него в этом году были скверные, старые (новых наделать он, видать, не успел), лески, хотя и ссучены на коленке, тянучие, но разного волоса, от долгого употребления перепрели, часто рвались, вечно были запутаны, и навязаны они не на удилища - на какие-то долгие палки. Придя на Волгу, усевшись на бадейку, дядя Ося первым делом принимался торопливо распутывать удочки и ругаться, рвал их от нетерпения, кое-как связывал и с шумом, сидя, забрасывал короткие лески, а палки-удилища клал в воду около себя. Он часто перекидывал снасть, не вставая с бадьи, не глядя на наживку. Схватит удилище, вырвет с силой из воды лесу, точно тащит большую добычу, развернет со свистом, как кнут над головой, и резко отправит лесу обратно, подальше от берега. Леска чисто грохнется в воду, проволокой, брызги взлетят к облакам.
- Я тебя, сволочуга, заста-авлю клевать! - громко скажет он с угрозой. - Не желаешь?.. Врешь! Сорвала, сожрала червяка, лезь на голый крючок, ну?!
Он сидит на бадье, курит, кашляет, бранится, шумит забрасываемыми удами и с такой силой выпускает из себя гром, что кажется, штаны под ним рвутся на лоскутья, а клев у него не прекращается. Точно испугавшись угроз, рыба так и лезет на крючки, успевай снимать, правда не крупная, как у дяденьки Никиты, но зато ее всегда бывает много.
Дядя Осе всегда не хватало червей. Он тут же шел искать насадку на берегу, в кустах, в иле и накапывал красных, мелких, живучих червей, - клев начинался лучше прежнего. У него не водилось, как у всякого бывалого рыбаря, особой, "счастливой" удочки, на которую почему-то чаще брала и попадалась рыба. Все палки-удочки у Тюкина были счастливыми, на всех беспрестанно клевало, и только этим, конечно, можно было объяснить, что шум, брань, гром не мешали ельцам, сорогам, ершам, линям нанизываться на крючки.
И вдруг дядя Ося Тюкин все бросал: удочки, избу, сморчки, - шел, торопясь, в Глебово, Парково, в дальний Кривец на сход послушать чужих мужиков или бежал сломя голову на станцию, на почту за свежими газетами, не дождавшись Мити-почтальона. Возвращался в село с ворохом новостей и слухов и рассказывал их, кому придется, но как-то странно, точно подвергая все сомнению.
- Генерал Алексеев назначен вер-хов-ным командиром, самым главным. Теперь мы немца, сукина сына, победим всенепременно! - говорил дядя Ося, воротясь со станции и безжалостно вырывая из только что добытой газетины здоровенный лоскут на цигарку. Закурив, сплюнув, он, кося насмешливым карим глазом на односельчан, добавлял: - Его высокое превосходительство генерал Алексеев при царе как раз всеми делами заправлял на фронте, был, сказывают, начальником штаба... Ши-ибко назад пятился.
Слушатели грохочут смехом на полсела. Тюкин, сидя на бревнах, на куче, на самом ее верху, как прежде, словно на троне, покуривая, поплевывая, болтая сырыми грязными лаптями с обвислыми толстыми онучами, глядит с усмешкой вниз, на мужиков, и продолжает невозмутимо рассказывать:
- В другой газетке вычитал, не дал мне ее почтарь, говорит, самому надобно, в единственном числе поступила в продажу, сам купил, любопытная, так правду-матку и чешет... да, в газетке этой самой один рабочий из Бежецка сообщает: спалили мужики именьишко Корвина-Литвицкого. Близехонько от нас, между прочим, семидесяти верст не будет. Поди зарево было видно ночью.
- Палить - ума не много надо, - отзывается недовольно Никита Аладьин.
- Вот-вот! И рабочий в газетке так пишет: нехорошо, граждане, неправильно... А почему неправильно? Бывал я у Литвицкого, как же, целое лето однажды околачивался у него, косил. По сорок копеек в день, вру, по тридцать пять, кажись, по сорок просили, - не дал. Шутливый, помню, был господин, веселый. А кормил плохо: пустые кислые щи да пшенная каша. Обещал косарям при расчете ведро водки... Забыл. Ну, мы напомнили. Он и руками замахал: "Что вы, ребята, я пошутил, и сам водку не пью, и вам не советую..." Выходит, и над ним, трезвенником, ноне маленько пошутили... огоньком!
- Проще всего палить, - повторял Аладьин, начиная сердиться.
Но Катькин отец не давал ему лишнего слова вымолвить, ядовито щурился.
- А чего не проще? Давай мириться: удавимся оба! Я тебе скажу, мытарь, уж чего проще: заместо губернатора управляет нашей губернией, чу, ко-ми-ссар Временного правительства, фамилия - Черносвитов, по-ме-щик из Пошехонья... Кто сказал? Грачи на кажинной березе надрываются, кричат, а ты не слышишь... Навыдумывали какие-то ко-ми-те-ты без-опа-сности. Нас, что ли, опасаются? Да мы люди смирнехонькие, боимся разинуть пошире рот, не то что тронуть кого пальцем... Вот и смотри, какая ре-во-лю-ция получается: Черносвитов бобыль бобылем, землишки у него сущие пустяки - три-ста де-ся-тин только. Он тебе ее отдаст, землю, на блюдце поднесет: кушайте, нас не слушайте! Ха! Тьфу!.. А в уезде ноне всем командует у нас Петька Савельев, тоже, значит, комиссар. Назначили али сам себя утвердил, соврать боюсь. Нищий, по миру с корзинкой за кусочками ходит, побирается, потому как ла-баз его не кормит, ма-ну-фак-тур-ная лавка и подавно. Чем ему жить прикажешь в каменном домине в два этажа, что напротив собора? Жить нечем, сарай пустой, дом-то. И хутор не кормит, что под Угличем, земли, как у меня, четыре гряды в загороде, ржи снимает помалу, только по тыще пудов... Петька Савельев тебе, мытарь любезный, как Черносвитов, всю свою мошну из кармана вынет и положит в руку; на, прими, Христа ради, сделай такую божескую милость, ос-ло-бо-ни меня от добра, возьми!
Смех громче и дружнее прежнего, на все село. Грачи снялись с берез, скворцы махнули из скворешен, - вот какой стоит хохот. Аладьин и тот не стерпел, затрясся, живот ходуном ходит под рубахой.
- Да ну тебя, пустоболт, с тобой грыжу наживешь! Помолчи!
Дядя Ося не унимается, у него полная пазуха новостей, только слушай.
- О-о, дружок, что это ты какой стал нонче разумный, речистый? верещит Устин Павлыч Быков, появляясь на минуту около бревен и вслушиваясь в россказни Тюкина. Атласный бант на груди цветет махровым георгином и не увядает, и сам Олегов отец цветет, как пунцовый георгин. - Выздоровел? ласково спрашивает он рассказчика. - Слава богу! На фронт давай, братуша, на войну, свободу защищать!
- Вместе? А может, вперед пойдешь, с бантом-то, покажешь дорогу, тебе видней, - отвечает, обороняясь, дядя Ося. И, не утерпев, складывает, по привычке, обкуренные коричневые пальцы в большущий кукиш. - На-ко, съешь сперва!
Устин Павлыч только руками возмущенно разводит, не хочет ни спорить, ни слушать, поворачивается к бревнам, к мужикам тугой спиной. И Шурка уже не может думать про Олегова отца хорошо, как он недавно думал, и это его расстраивает почему-то.
А Катькин отец, молодчина, продолжает выкладывать свои разности:
- В Кривце мужики приговор написали: желаем о наделении землей без-воз-мезд-но... потому как означенная земля да-ро-ва-на барам, монастырям бес-пла-тно. А земли купленные отобрать по доб-ро-со-вест-ной оценке... Кто не обрабатывает, не проживает в деревне, тоже отобрать и отдать ма-ло-зе-мель-ным, по усмотрению общества.
- Справедливый приговор, ничего не скажешь, - вздыхают кругом. - Нам бы тоже, братцы, ой, давно-о пора потолковать как следует!
- Д-да-а... Как бы не переехала по-старому казна поперек мужика. Дождемся!
- И переедет, вдоль и поперек. Зевай больше! Теперича самое время вернуть волжский луг.
- Мелко пашешь. Луг! Вся земля наша! И лес!
- Чего там! Писать приговор, и баста! - горячится Косоуров.
- Да ведь писали, а толк какой? - напоминает Митрий Сидоров. - Не ошиблись ли мы, ребята, адресом, едрена-зелена?
Дядя Ося Тюкин согласно кивает шапкой.
- Торопись в петлю, веревка оборвется, на чем удавишься?.. В Паркове, говорю, тоже сочинили приговор: требовать от власти перевезти Николая из Царского Села в Петропавловскую крепость, чтобы не сбежал. В крепости, мол, надежнее... А поп, отец Яков, ну, который в Николе-Корме служит, не как наш, выскочка, молебна за здравие новых правителей не служил, отказался, вещал с амвона другое: не прогнали вовсе царя, за-бо-лел государь император, поправится - по-ка-жет он всем бунтовщикам кузькину мать ре-во-лю-цию...
И не поймешь, не догадаешься: верит этому сам дядя Ося или насмешничает, пугает и дразнит народ.
Он слезает с бревен, рыжий, беспокойный, медная бородка пышет червонно-жарким огнем. Наклоняется, поправляет спустившуюся онучу, лицо его багровеет от натуги, не то от злости, а может, это огонь перекинулся с бороды.
- Так-то, мытари мои ненаглядные, слободные граждане, - заключает он, уходя. - Много слышится, да мало верится... Ха! Тьфу!
Плевок обижал мужиков, словно дядя Ося харкнул им в лицо. Они начинали сердиться, материть за глаза Тюкина. Не один Аладьин Никита, почитай, все не соглашались с Катькиным отцом, благо он ушел на Волгу с удочками, - говори, что хочешь, ответить, возразить некому.