Успехи ясновидения - Самуил Лурье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Но то, что пережил Жуковский в последние перед развязкой месяцы, не только утрата. Это была операция на сердце, попытка повернуть его усилием воли. Это было добровольное отречение - не от любви, но от всего личного в ней: от самолюбия, от страстей, обид, надежд (главное - от надежды на счастье). Вполне сознательно намеревался Жуковский отжечь в своей любви, а стало быть - в себе самом, личное от вечного, да так, чтобы личность перегорела, чтобы уцелела лишь душа. Это в значительной мере удалось, и вот после длительного обморока муза Жуковского очнулась такой, как мы теперь ее представляем: многоликая невидимка с глубоким голосом, взволнованная речь не от первого лица.
- Да она всегда была такой! Слово "я" и в лексиконе молодого Жуковского - редкость. И что это за "я"? Ни возраста, ни характера, ни национальности, ни судьбы. Пушкин сразу, с первых же строк затмил Жуковского не потому, что лучше рифмовал, но прежде всего потому, что существовал в своих стихах как живое лицо, вступая с читателем в самые короткие отношения, поверяя ему заветные тайны, увлекая обаянием яркой, выдающейся личности. Жуковский так раскрываться никогда не желал и не мог, ему с юных лет недоставало воли к самоутверждению, не хватало веры в себя, интереса к себе, любви к себе, если угодно; не хватало самостоятельности, роковая слабость характера и таланта. Оттого и жизнь так сложилась - как сплошное примирение с обстоятельствами, как череда уступок и отступлений. Между прочим: на пресловутое отречение от страсти к Марии Протасовой решился Жуковский весной пятнадцатого года, - но что была его прежняя лирика, если не репетиция разлуки? Там одна мелодия - прощание на всю жизнь, до какой-то невозможной встречи за гробом, и сквозь слезы клятва, что эта встреча будет, что "сих уз не разрушит могила", что "страданье в разлуке есть та же любовь", что "над сердцем утрата бессильна", что "где-то в знакомой, но тайной стране погибшее к нам возвратится..."
Мой друг, не страшися минуты конца:Посланником мира, с лучом утешеньяКо смертной постели приникнув твоей,Я буду игрою небесныя арфыПоследнюю муку твою услаждать...О Нина, о Нина, бессмертье наш жребий.
Послание "К Нине" - 1808 год, "Теон и Эсхин" - 1814-й. Не означает ли это, что задолго до печальной развязки своего романа Жуковский принимал ее как неизбежность и, приготовляясь сдаться без боя, заранее запасался утешительными мечтами? Выходит, поражение было им предрешено, раз уж он еще вон когда его оплакивал? Где же тут внезапный кризис, поворот сердца? Нет, Жуковский на всем протяжении биографии не менялся, не взрослел. Однажды в день своего рождения - ударило сорок девять - так и написал: "Жизнь моя была вообще так одинакова, так сама на себя похожа, что я еще не покидал молодости, а вот уж надобно сказать решительно "прости" этой молодости и быть стариком, не будучи старым". Эти слова относятся и к его поэзии.
- Дело сложней: Жуковский вообще невысоко ставил роль личности в поэзии, в истории, в частной жизни. Он с молодых лет проникся уверенностью, что личность, с ее своевольными страстями, с ее себялюбивой тягой к счастью, с ее обидами на судьбу, только сбивает душу с пути. Так он думал, так и жил, так и писал. Не примирение с действительностью, а отречение от мнимых прав личности. Самоограничение, самопожертвование. Не пользоваться жизнью, но выполнять ее как долг - или домашнее задание. Невесело и нелегко - придется потерпеть.
Что до ранних стихов - не один Жуковский предвидел, предсказывал и загодя оплакивал свою участь. Поэтам свойственно, забегая вперед, разглядывать ее из будущего, - а может, и правда с ними сбывается то, на что они в глубине души согласны. Но сколько ни воображай предстоящую катастрофу, накатывает она всегда внезапно, застает врасплох, сколько ни карауль. И когда худшие опасения становятся явью, какая польза человеку от жалкой мысли: "я так и знал", от всех этих вещих снов и договоров с самим собой? Одно дело - расставаться в стихах, и совсем другое - написать бесповоротные слова: "Чего я желал? Быть счастливым с тобою! Из этого теперь должно выбросить только одно слово, чтобы все заменить. Пусть буду счастлив тобою!" Эту подмену необходимо было выстрадать. И вынести ее реальные, бытовые, довольно пошлые последствия. Жуковский выдержал. Его поэзия надорвалась. Личная жизнь автора совсем перестала ее занимать. Да и в жизни этой, сказать по правде, мало осталось поэтического содержания. Человек и поэт пошли врозь. Поэт Жуковский принялся на примерах из мировой литературы воспитывать российское юношество, воплощая в чужих произведениях свои, дорогой ценой доставшиеся идеалы...
- А Василий Андреевич? А его высокопревосходительство господин тайный советник? Тот, что проживал в Шепелевском дворце и сочинял гимны, когда его друзей держали в ссылке, а любимых учеников убивали на дуэлях? Тот, что признавался Плетневу за год до смерти: "И потому еще не могу писать моих мемуаров, что выставлять себя таким, каков я был и есмь, не имею духу"?
- Что же, он судил себя строго, но в этой долгой, безбедной и безрадостной жизни не было унизительных тайн. Жуковский был добродетельный человек, дорожил спокойствием совести, содержал ее в чистоте, "в спасительной неприкосновенности ко злу". Не менее гордился он своей незапятнанной лояльностью, беспорочной службой. Должно быть, согласовать все это было нелегко, но нам-то что за дело? Нам важно, что как-то в салоне у Смирновой Пушкин обмолвился о Жуковском: "...единственный из нас, который умел любить". Нам важно, что "Певец во стане русских воинов" оказался самым прочным памятником Бородинского сражения, что "Ундина" дышит волшебной нежностью, что "Одиссея" никогда не надоест. И всего важнее, что слог Жуковского, растворив его житейские горести, впервые в русской поэзии зазвучал как инструмент души...
- Вот именно: скрипичного мастера помнят, исполнителя-виртуоза избранные записи еще слушают, но композитор, но автор, что там ни толкуйте, забыт навеки.
- Навеки? Как знать. Жуковский не из тех авторов, чье значение можно измерить числом популярных пьес.
И дело даже не в том, что он раздвинул возможности русской речи. Жуковский сделал еще гораздо больше: научил русскую литературу жить сердцем.
И внушил множеству людей первые, неколебимые представления о благородстве, сострадании, справедливости, - а также о Шиллере, о славе, о любви. Таких уроков не забывают, такой учитель непобедим...
В ПУСТЫНЕ, НА БЕРЕГУ ТЬМЫ
Часть первая
Начали! Строки Пятая и Шестая:
Природа жаждущих степейЕго в день гнева породила...
Один ли я вижу - и не галлюцинация ли: что его породила природа в день гнева степей? В день гнева жаждущих степей - гнева жажды, гнева от жажды. Изнемогая, негодуя на судьбу, то есть на свое местоположение - под самым Солнцем, - обезвоженная почва, прежде чем обмякнуть, превратиться в море бесплодного праха, каменеет и разражается, как проклятием, - исчадием. Извергает, изрыгает, исторгает из последних глубин вещество своей смерти что-нибудь вроде мертвой воды, вязкой Аш-два-О из антимира - и рисует в раскаленном воздухе огромный восклицательный знак, одетый корой, покрытый листьями, истекающий влагой.
Бывают у Пушкина такие глубокие инверсии - вроде зеркального шифра - с обращенной симметрией. Помните?
Что ум высокий можно скрытьБезумной шалости под легким покрывалом.
Или:
Твоим огнем душа палима,Отвергла мрак земных сует...
По-моему, он так наверстывает опоздание мысли. Когда волнение слишком сильней слов. Ну, что это - можно скрыть высокий ум под легким покрывалом безумной шалости? Старомодная, между нами говоря, сентенция, и с иностранным акцентом. Душа, палимая огнем, - вообще скучает по прохладительным напиткам. Вращая строку на вертикальной оси, Пушкин переходит как бы в ультразвук: таких интонаций голосу не взять (проверь, проверь), нас пронзает не текст, а восторг, пробежавший по тексту.
Так, по-моему, и тут: нить фразы сложена вдвое, а концы перекручены.
Это получилось не сразу. Сперва он написал:
Природа Африки моейЕго в день гнева породила...
И, конечно, проговорился о важном, но без пользы для хода темы. Кто же не знает, что африканская природа своенравна? Смотри лицейскую тетрадь по географии. Анчар, стало быть, сотворен в одну из пятниц на неделе, как случайная гримаса первобытного зла: ботаническая химера. Примерно так, полагаю, и было напечатано в английском журнале: в лесах Малайзии встречается удивительное создание природы; туземцы приписывают Упасу дьявольские свойства, и проч. Журнал - чего-то там "Magazine" - читали в Малинниках барышни. А стихи получались - для детей, вроде того, что Африка ужасна - да, да, да! Не в Корнеи ли податься Чуковские?