Смольный институт. Дневники воспитанниц - Е. Мигунова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настроенные на грустный лад, мы обыкновенно просились навестить больных. Для молодости нет ничего несноснее нездоровья. Из лазарета часто долетали к нам записки, наполненные самых отчаянных возгласов о тоске разлуки, самых преувеличенных воззваний к счастливицам, которые на воле забывают, и проч. Кто просил списать стихов на память, кто требовал хоть так, сувенира; кто не считая себя в среде живых, спрашивал, уже нет ли перемен в институте и обожают ли там по-прежнему? Тут же сводились счеты по части дружбы. Помню, когда мне случалось быть больной, я бывала ужасно сердита.
Одну мою приятельницу я постоянно доводила до слез. Раз, под влиянием лихорадки, я настрочила ей четыре страницы, где выговорила ей все, все…
«Divine, incomparable Olga! Vous m’abandonnez… tous qui étiez ma seule consolation dans cet abîme! Vous, à laquelle je confiais mes douleurs, où êtesvous? Est ce donc ainsi que Ton aime? Quelquefois tous me chassez quand je viens tous demander quelque chose… Ah, au nom du ciel, que’est donc ce mépris! Si vous saviez combien je suis jalouse! Si j’ai un billet de vous, ne tremblez point, il sera sous clef comme un trésor, personne ne le verra. Oh, que je vous idolâtre! Avec quel transport j’ai écouté aujourd’hui du fond de mon abîme quand vous avez chanté. Ange, descendu du ciel! Au nom de votre ame, envoyez moi à l’infirmerie votre cahier de statistique pour B. Je sais que vous êtes capable de le donner à tout le monde excepté moi. Remettez à notre premier génie ma vilaine composition cijoint, mais si elle en rit, je suis perdue!.. Heureuse, vous êtes en classe, et moi!.. Adieu, pardonnezmoi mon audace. Déchirez ce billet, il ne doit être vu de personne, ne conservez pas même les traces de mon existence. Bien connue et bien détestée…
Меня спешили навестить. С своей стороны я была такая же усердная. Притом, идя в лазарет, можно было зайти к аптекарю и приобрести кусочек девьей кожи, или еще какой-нибудь дряни. А удовольствие пошататься с лестницы на лестницу? Оно чего-нибудь да стоило. В это лето на многих из нас напал решительный припадок дурачиться, хоть как-нибудь, да новеньким образом. Раз мы втроем взобрались на чердак, и что это было за наслаждение увидать себя в новом мире! Громадный лабиринт переходов, бесчисленное множество печей, перекладин, слуховых окон… только и видно, что небо да далекие московские трубы!.. Шалость осталась втайне. Но вслед за ней мы сделали другую, которую оплакали горькими слезами. Наша компания, убежав из саду, заседала на третьем этаже, в каморке у дортуарной горничной. Так было чрезвычайно приятно. Мы ели и посматривали в окошечко. Из окошка был виден угол глухого переулка, а внизу (как это мы забыли!) приходился в нашем саду балкончик из гостиной директрисы. Вдруг в переулке показались гуляющие, дама и мужчина. Дама была наша институтка, Lise Василькова, за полгода перед тем вышедшая из заведения, потому что родные приискали ей покуда жениха. Она уже была замужем, и шла под руку с супругом. Мы ее за что-то терпеть не могли… Завидев чету, мы с криком высунулись из окошка.
– Mesdames, Лизок идет, voyez c’est Лизок, est elle drôle, voyez!..
– Vos tabliers, mesdemoiselles, – сказала, входя, инспектриса классов.
Она сидела на балкончике с maman, и там видела все. Maman сама прислала наказать нас. Мы заливались горькими слезами. Три дня сряду, даром что нам давно уже возвратили передники, мы робко приходили в коридор, к кабинету maman, чтобы встретить хотя ее взгляд. Наконец, она нас заметила.
– Pourquoi me donnez vous du chagrin, mesdemoiselles, i moi qui Vous aimetant? – сказала она.
Ее прощение и улыбка сделали нас счастливыми на целый месяц.
Вообще об эту пору институтская жизнь наша была гораздо легче прежней. Перебирая ее, я стараюсь не забыть самого маленького случая, который бы стоил благодарной памяти. Так, вспомнив об инспектрисе, спешу помянуть ее добрым словом. Об эту пору в большом классе она выказалась нам с такой хорошей стороны, какой мы не ожидали. Из самых крайних mauvais sujets она выбрала трех или четырех и взяла их под свое покровительство. Ее гостиная отворилась для них, как гостиная директрисы отворялась для первых.
Во время вакации обыкновенно бывали еще два удовольствия: визит А-ского института, и потом отдача визита.
А-ские приходили первые. Это делалось с большим торжеством. В назначенный день, в пять часов после обеда, одетые в новые зеленые камлотовые платья и тонкие передники, имея при себе инспектрису, всех классных дам и всех пепиньерок, мы выстраивались по отделениям вдоль главного проспекта, ведущего от крыльца к так называемому маленькому саду. В боковом липовом боскете стоял оркестр. Швейцар, в полной парадной форме, ждал у крыльца. Вдруг, по данному полицеймейстером знаку, двери на крыльцо отворялись, и музыка начинала польский. Показывалось шествие. Наша директриса и член совета, встретив предварительно директрису-гостью, вводили ее в сад. За ними тянулась бесконечная вереница гранатного цвета платьев, чужие классные дамы, чужой эконом, полицеймейстер. Гранатные платьица приседали на ходу, мы, стоя, приседали то же. Дойдя до маленького сада, директриса раскланивалась, мы трогались с места, и оба института, мигом, врассыпную, покрывали извилистые дорожки. Целые партии шли в аллеи, другие скорее искали скамеек. В саду даже было тесно. Но если бы в нашу толпу проник какой-нибудь наблюдатель нравов с твердым убеждением, что тут-то и увидит умилительную фратеринализацию юных поколений, он был бы крайне огорчен. Гранатное не мешалось с зеленым. В маленьком классе это еще бывало, но в большом почти нисколько. Мы находили что гостьи и неловки, и совсем нет хорошеньких, et qu’elles n’ont pas du tout l’air comme il faut. Вообще, при совершенном отсутствии гордости между своими, мы твердо помнили, что наш институт не какой-нибудь А – ский, а повыше, и выше всех других в иерархии женских заведений… Мы уходили своими компаниями, высоко поднимая голову. Кроме того, нас занимало, как отличится в этот день наш эконом. К торжеству всегда готовились ведра шоколаду, вороха смородины, и даже дыни. Все это бывало превосходно, но чужой эконом всегда как-то умел перещеголять нашего… Музыка между тем гремела. Классные дамы напоминали нам, чтобы мы шли приглашать. Кадрили с гостьями составлялись неохотно. Понемногу, однако, вечер одушевлялся, и к той минуте, когда на небе вспыхивали первые звезды, а мы доедали тартинки с телятиной, то есть вообще, к минуте расставанья, праздник в самом деле принимал вид праздника…
Коридор между музыкальными селюлями. Фотограф Петр Петрович Павлов. 1902 г.
Тоже самое происходило и при нашем визите соседкам. Раз однако была вариация. Нашла громадная туча и нас поторопили домой. О, как было весело! Сумерки набегали все темнее и темнее, полуверстное пространство между строениями институтов так и исчезло под стадом институток… Только и мелькали что белые пелериночки, да белые переднички… Ударил гром и все пустилось бегом, вскачь, и швейцар и классные дамы, и начальство… Чудо как было весело!..
Наконец вот подкрался и он, последний год курса. Задумавшись над учебником, мы выводим его цифру… На душе все сильнее растет и радость, и печаль… Мы учимся очень прилежно; каждая спешит наверстать потерянное время. Дружба наша пылает до того ярко, до того восторженно, что нам кажется, будто мы развели ее неугасимый огонь… А между тем это ее последние вспышки.
Мы не предчувствуем этого, как и не замечаем многого, хоть бы того, например, что мы стали несравненно хуже… Нам кажется, что в нас выросли прекрасные силы, энергия, стойкость мнения… Ничего этого нет; мы только стали несправедливы. Мы дошли до этого постепенно. Сперва безответность, а там, для самосохранения – ложь; из удачной лжи – способность хитрить; а при этой увертливой и какой-то насмешливой силе могли ли мы уважать тех, кого обманывали своею хитростью? С ужасом скажу, мы их презирали. И когда подумаешь, что эта нравственная порча выросла на чего ж? – из чистейшего вздора, из придирок к пустякам. Вспоминая совершенно беспристрастно как наших старших, так и нас самих, мне бы даже хотелось найти за нами крупные вины, крупные пороки, чтоб оправдать тех… Ну, хотя бы грубое своеволие, врожденную дерзость (таких было едва ли две-три во всем институте); ну, хотя бы, наконец, неслыханный между девицами порок – воровство, или – чудеса из чудес под замками института, – любовная история… Но преступления нет и нет – и я ищу напрасно.
Мелочами началось, мелочи и довершили зло. Мы сами стали несправедливы, – и странно, именно к концу институтской жизни, когда классные дамы смягчили свое обращение. Может быть, эта самая милость, вместе с памятью гонений и изредка еще воздвигаемыми гонениями, произвели наше новое чувство. Стыдно сказать, мы почти не выносили даже дельного замечания. Наконец, мы мстили, – глупо, недостойно, но как было в наших средствах. Раз, шестнадцатилетние девушки, мы высыпали целую солонку в суп Вильгельмины Ивановны, кажется, только за то, что она лишний раз сказала: «tenezvous droite». Вильгельмина Ивановна съела, мужественно съела, глядя нам в глаза. Ей не хотелось лишней ссоры. Из нас никто не попросил прощенья. В этот последний год мы нанесли Вильгельмине Ивановне много печали. Чего от роду не бывало, мы пожаловались на нее директрисе. Преступление ее было самое обыкновенное, совсем в ее нравах. На эту простую и снисходительную женщину напал припадок строгости. Она была в дурном расположении духа, и в свободное время усадила нас на места. Мы и точно что-то расшумелись… Тогда она разбранила нас всех «vilaines», показала язык и зашикала. Мы не вытерпели, хотя ее выходка, скорее смешная, чем грозная, могла кончиться мировой. Помню, это случилось на масленице, в тот день, когда нас обыкновенно возили катать под Новинское. Мы собрались в классную комнату. Вильгельмины Ивановны там не было. Все отделение страшно волновалось. – «Mesdames, il faut nous plaindre, c’est abominable», – раздавались крики на всех лавках. – C’est l’affaire de la première… Marie, allez, allez tout dire à maman, puisque vous êtes la seule qu’on épargne… После долгих опоров наконец порешили. Первая, стремя ассистентками, отправилась к maman. Все они дрожали как лист. Как-то было и унизительно жаловаться, и стыдно, что пошли с жадобой, не предупредив открыто Вильгельмины Ивановны, но дело было сделано. Девицы вошли в кабинет директрисы. Там сидела она, и совсем неожиданно, сама Вильгельмина Ивановна. Она казалось убитой. Но присутствие ее придало силы побледневшей депутации; по крайней мере, судьба устроила так, что жалоба приносилась, по крайней мере, в присутствии самой ответчицы. – «Что вам нужно, mesdemoiselles? – спросила директриса. «Я очень рада, что Вильгельмина Ивановна здесь, – начала Marie. – Первое отделение притесняют, maman…»