Колодец в небо - Елена Афанасьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Извлекла из кармашка листок с адресом. Развернула.
– Почерк у моей Ильзы не гимназический. Богемный почерк. Стихи в начале века, наверное, писала.
Федорцов взял листок.
– Не богемный, а буржуйский. Кому теперь придет на ум вензеля такие выверчивать. Одно слово – буржуйские фортеля!
– Зачем вы так?
– Ах да, какие мы нежные! Класс ваш задел. Так привыкай. Перековывайся. А ты все никак не можешь понять, на том берегу ты или на этом! И диспут вроде внимательно слушала – я наблюдал, а все одно в свое буржуйское логово стремишься. Тебе бы на стройку пятилетки! Вот это перековка! Никаких вензелей не захочешь! Крапивенский переулок, четыре. С трудовым энтузиазмом. К великим целям. Это тебе не в твоих частных конторках буржуйские тексты перестукивать!
Любая речь Федорцова привычно пылала утомительным пролетарским задором. Чуть пригасить бы этот пожар, и был бы человек как человек. Вполне даже ниче-
го себе, хоть И.М. и настаивает, что Федорцов мне не пара. Но мой странный ухажер-воспитатель вечно горит в своем энтузиазме столь рьяно, что успевает опалить все вокруг.
И теперь, опаленная обидой за «свое буржуйское логово», я не сразу выделила из его речи суть. А когда выделила, остановилась.
– Почему Крапивенский?
– Мне откуда знать, почему! Написано у твоей буржуйки «Крапивенский переулок, дом четыре, возле церкви Сергия Радонежского в Крапивниках…». Еще и церковь приплела! А почему не должен быть Крапивенский?
– Нет, не почему… Просто… Заколдованный переулок. Не знаете, нумерация домов в нем идет от Петровки или с обратной стороны?
Нумерация в Крапивенском шла от бульвара. Четвертым оказался тот самый, обнимающий церковь красный кирпичный дом, в котором несколькими днями ранее скрылась женская фигура, оставившая в морозном воздухе тот же аромат духов, что почудился мне тем утром у комиссионного магазина.
Даже теперь при свете дня дом производил странноватое впечатление застывшего времени. И опустевшего после битвы поля, с которого некому убрать останки убиенных богатырей – поубивали богатыри друг друга, но и израненные собственной победой триумфаторы не смогли покинуть поля брани. Упали.
Причудится же! Даже потрясла головой, силясь прогнать невесть отчего привидевшийся образ. При чем здесь богатыри, былины? Вполне обычный дом в самом центре Москвы. Старый, но все же дом.
Но поняла, что прогнать ощущение не удается. Напротив, некая воронка времени все сильнее засасывает меня. Ступаю по стершимся ступеням нечистого подъезда и чувствую, что иду сквозь время. Сквозь почти осязаемые контуры тех, кто некогда жил здесь.
Прежде подобная странность случалась со мной лишь единожды, когда из редакции меня послали в Лазаревский институт восточных языков, что в Армянском переулке. Тогда я поднималась по большой парадной лестнице классического особняка начала прошлого века и почти воочию видела и прежних студентов, что бегали по этим лестницам и рекреациям, и самих основателей института Лазаревых, что сидели в библиотеке, решали какие-то свои важные дела. Но те Лазаревы были мне хоть и очень дальними, но все же родственниками – предками некогда виденного мною князя Абамелека-Лазарева, мужа моей благодетельницы Марии Павловны. И те видения можно было списать на дальнее родство. А на что можно списать видения, настигнувшие меня в грязноватом подъезде дома в Крапивенском?
Из-за двери указанной квартиры на третьем этаже доносится мелодия категорически запрещенного фокстрота . «Та-ди-да! Та-ди-да-ди-да….» От этого «тадида» мне отчего-то становится весело. И легко. Права И.М., я просто переутомилась. Мерещится. Все мерещится. И напугавшие меня странности вокруг найденной в этом переулке неподвижной женщины – может, и не умерла та белокурая красавица, а просто в глубоком обмороке была, и выходили ее в больнице, откуда мне знать, – и теперешние видения. Хватит!
Жму на кнопку звонка. Дверь открывают не сразу. Из-за громкой музыки звонок плохо слышен в квартире. И мне приходится нажать на кнопку еще дважды, прежде чем на пороге появляется решительная, коротко стриженная брюнетка с высокой грудью. В оставленной в сторону левой руке папироска в длинном мундштуке.
Если это и есть супруга нужного мне камейного профессора, то по виду ее не скажешь, что она потеряла ближайшую подругу, о чем несколько дней назад говорила И.М.
Дама окидывает меня взглядом. Именно окидывает – с головы до ног, как лассо набрасывает. И морщится. Мое модное еще в пору маминой молодости пальто, смешные для теперешних морозов ботики, нелепая тоненькая шаль – на кокетливую меховую шляпку денег не хватает, приходится ходить в шали. Что и говорить, не самый эффектный гардероб.
Сама хозяйка – И.М. называла ее Лялей – не похожа на нынешних советских женщин, которые, подражая Крупской, щеголяют затрапезностью своих платьев. «Почему б из революционных примеров для подражания им не выбрать, скажем, Арманд? – обычно восклицает Ильза Михайловна. – У той хотя бы вкус был!»
Очерченная грозной скалой на собственном пороге дама в дорогом темно-синем заграничном платье-джерси кажется воплощением блеска и теряющейся где-то в недрах начинающихся пятилеток светскости. Но светскости совсем иной, нежели та, что есть в И.М. Светскость Ильзы Михайловны, как и светскость моей умершей мамочки, и светскость моей благодетельницы Марии Павловны – врожденная. Оттого и спокойная, неброская. А эта дама горделиво несет свою светскость впереди себя, как икону на крестном ходе.
– Я к профессору…
Язык мой отчего-то заплетается, а холодность взгляда стоящей передо мною дамы только усиливается. Таким взглядом хозяйка обычно окидывает пришедшую наниматься в кухарки девку.
– …от Ильзы Михайловны… – с трудом договариваю я, и взгляд хозяйки меняется. Брезгливость пропадает. Высокомерность, присутствующая в таком невероятном объеме, что полностью в одну секунду улетучиться не может, все же немного уменьшается. Дама даже изображает некое подобие гостеприимной улыбки: «Прошу!»
– Я, знаете ли, вас за очередную студентку приняла, – снисходит до объяснения хозяйка. – Студентки Николай Николаевичу проходу не дают. Глазками с поволокой и курносыми носиками хотят добрать то, что не вложено в их пустые головы. Приходится ограждать.
Смилостивившаяся хозяйка равнодушно наблюдает, как я снимаю пальто, засовываю в рукав тощенькую шаль и сажусь на стоящий возле вешалки топчанчик, чтобы скинуть ботинки.
– У нас не принято! – останавливает хозяйка.
«Не принято!» И что теперь делать? Калоши ныне отчего-то не в ходу, а можно ли в грязной обуви ступать на этот начищенный пол? Это тебе не затертость некогда роскошного паркета в нашей, ставшей коммунальной квартире. Похоже, в этой, пусть и небольшой, но изысканной квартире профессор с надменной супругой единственные жильцы.
За дверью все смеется музыка, которой вторят мужские и женские голоса.
– У меня камея… – робко начинаю я, но дама машет рукой.
– Я в этих камнях ничего не смыслю и смыслить не желаю. Завален весь дом! А вы проходите, проходите! У меня нынче гости. Но Николай Николаевич скоро будет. Проходите, Аннушка подаст вам чаю.
Сухо представив меня, хозяйка кивает головой на не вписывающуюся в элегантную массу гостей сухонькую кухарку и на том про меня забывает. Без ее взгляда как-то легче, словно в петроградской моей гимназии классная начальница Сухарева за дверь вышла. Можно перевести дух и собравшееся в гостиной занятное общество рассмотреть.
Не квартира – салон. Такой салон в прежней жизни, наверное, был и в нашей квартире в Звонарском у И.М. До революции по вторникам они с Модестом Карловичем «принимали». А мои родители у нас на Почтамтской «принимали» по четвергам. Только мне на те приемы ходить было не позволено, спала я во время тех приемов. И теперь могу только догадываться, как выглядела моя молоденькая тоненькая мама и как бы выглядела я, продлись та прежняя жизнь до сегодняшнего дня. Стояла бы между мамой и отцом на пороге нашей гостиной, протягивала руку для поцелуя. В самом модном платье и фамильных драгоценностях Тенишевых. Наверняка же у отца были какие-то фамильные драгоценности, не могла же не признавшая мамочку тенишевская родня отобрать все! Разговаривала бы в собственном салоне с умными элегантными мужчинами, а не высиживала бы вместо свиданий нудные диспуты в Доме печати.
Неужели так быть могло? Так почему же не стало? Почему та прежняя жизнь прервалась именно на мне?
Сижу, не зная, как спрятать под венским стулом ноги в этих нелепых, вчера еще радовавших, а теперь отчаянно злящих меня ботинках. Прочие гостьи принесли с собою туфельки на каблучках и теперь могут позволить себе кокетливо нога на ногу сидеть посреди комнаты. Мне же самое место в затемненном ранним зимним закатом углу.