Новеллы - Андрей Упит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты собираешься делать? — вдруг спрашивает Смилгиене.
— Еще посмотрю… Надо оглядеться…
Опять долгое молчание.
Смилга поворачивается вместе со стулом и смотрит в окно на двор.
— Про Лоренца ничего не слыхала, а?
Жена вздрагивает всем телом. Сначала она краснеет, затем бледнеет.
— Про какого Лоренца?
— Будто не знаешь? Про цыгана… Здесь он где-нибудь или убрался?
— На что тебе Лоренц? Зачем он тебе понадобился?
— А тебе все-то надо знать… Так… повидаться надо…
У Смилгиене зубы стучат как в лихорадке.
— Побойся… побойся греха! Неужели тебя два с половиной года тюрьмы не исправили? Опять хочешь спутаться с этими конокрадами-цыганами? Из-за них же ты и попался… опять поймают, опять в тюрьму… Ох, господи, господи, что мне делать, что с детьми будет…
— Придержи язык! — ворчит Смилга и продолжает расспрашивать: — А Земит все там, у Сильяна испольщиком?
— Там. А он на что тебе?
Смилга не слушает жену, только тихонько бубнит под нос:
— Сильян, Земит, Риекст — они донесли, они главными свидетелями были… Ну, погодите! Погодите, дружки, я вам припомню…
— О господи, господи! — причитает жена, хватаясь руками за голову. — Что ты, безумный, делать хочешь, отомстить?
— Всех их спалю… Я им это еще тогда сказал и теперь говорю. И жеребенка им не оставлю. Пускай хоть за десятью замками держат. Мне бы только Лоренца найти.
Смилгиене подбегает к мужу и обхватывает руками его шею.
— Миленький, пожалей ты меня, детей пожалей!.. Не ходи к цыганам, наймись лучше к хозяину канавы рыть…
— Прочь от меня, баба! — Он с силой отталкивает ее. — Учить вздумала! Пусть я теперь честнее ангела стану, все равно, кроме конокрада, арестанта, иного слова не услышу. Я им… — Он вдруг замолкает, машет рукой и встает.
— Спать охота, я лягу… Уходите все…
И он, не раздеваясь, ложится на женину кровать лицом к стене.
У Смилгиене лицо становится серым. Она больше не дрожит, вся словно окаменела. Онемевшими руками она берет ребенка и укутывает его в платок.
— Смотрите, не шуметь у меня! — приказывает Смилга сердитым, сонным голосом.
Смилгиене со всеми четырьмя детьми устраивается на ночлег в половне. Сквозь щели соломенной кровли падает багряный свет вечерней зари. Выпоротый отцом мальчик лежит и, сжав губы, смотрит на медленно угасающее зарево. Вдруг он трогает мать за руку.
— Мама, мам!
— Что, сынок?
— Мам, это — наш отец?
Он не слышит ответа матери — меньшой, словно с перепугу, начинает кричать.
Мальчик опять смотрит вверх. Щели крыши становятся все темнее и темнее.
2. СТАРЫЙ КЛЯВАНа двор уже выкатили новую бричку с начищенными до блеска лакированными колесами. Старый Клява ходит вокруг брички, пробует ногтем свежие желтые полоски на колесах, проверяет, надежно ли привинчены рессоры под сиденьем, поглаживает мягкую кожаную обивку.
Из отворенной двери конюшни доносится сердитый голос Адама. Он чистит скребницей молодого вороного, а тот, как всегда, не может устоять на месте. Чувствуется, Адам старается сдерживать себя: воскресное утро… А в усадьбе Клявов по воскресеньям не принято браниться и шуметь.
Не принято… Это по стародавнему неуклонно соблюдаемому в доме по сей день обычаю. Старый Клява перекладывает камышовую палочку из правой руки в левую и, сделав строгое лицо, направляется к конюшне. Но затем, будто что-то вспомнив, сворачивает на дорожку между конюшней и клетью.
На гладко утоптанной, мокрой от росы тропинке, окаймленной подорожником и муравой, видны следы: кто-то здесь прошел рано утром и снова вернулся. Это батрак Пакалн ходил на выгон взглянуть на четырех старых лошадей, которых на ночь всегда оставляют попастись.
Старый Клява поворачивает налево, к большому дубу на пригорке. Дерево стоит, слегка склонившись, и озирает оттуда угодья Клявов от края до края. Сегодня дуб еще темнее, еще суровее, чем обычно, он словно погружен в раздумье, словно объят тайной печалью. Тихо, задумчиво шелестит его вершина. Под дубом летают осы и большие сверкающие, словно позолоченные, мухи.
Если проследить за этими жужжащими, снующими насекомыми, то можно заметить, что их бессмысленное на первый взгляд кружение не бесцельно. Невысоко над землей, в стволе, виднеется надруб, из которого каплет желтая горькая жидкость. Она сочится так уже годами и поит всевозможных насекомых. А если поднять глаза выше, то можно увидеть глубокую-глубокую длинную расщелину. По ее краям из-под отставшей коры сверкает белизной верхний слой сухой древесины, а внутри видна прогнившая рыхлая сердцевина.
В тени ветвистого дуба фигура старого Клявы выглядит как-то внушительнее, осанистее. И это со всеми стариками так. В трепетном солнечном свете они чувствуют себя неловко: движения у них неуверенные, угловатые, черты лица расплываются. Неприятно смотреть на стариков при ярком свете солнца. Они сами сознают это и потому так любят тень и полумрак.
Вот почему и старый Клява так любит стоять в тени дуба и смотреть на свою усадьбу, свои поля, луга.
На нем, как всегда, серый суконный сюртук, еще новый, чистый, слежавшийся в складках, совсем недавно вынутый из сундука, со свежими следами сгибов. От смазанных накануне сапог с зелеными в полоску ушками идет легкий горьковатый запах дегтя. Шею плотно облегает ситцевый белый в цветочках платок, заколотый старомодной серебряной булавкой. Новый синий картуз с блестящим козырьком надвинут на лоб до косматых седых бровей. Старое, в мелких морщинах лицо чисто вымыто, сквозь белоснежную бороду просвечивает румянец. Конечно, это не яблоневый цвет юности, а багрянец осенней листвы. Голубые глаза, задумчивые и печальные, смотрят куда-то вдаль. Далеко-далеко видят глаза старого Клявы, — дальше соседних рощ, дальше синих лесов, опоясывающих весь небосклон…
Но мысли его не следуют за взглядом. У стариков всегда так: чем дальше устремляется взгляд, тем ближе кружатся мысли. Старый Клява нехотя, почти незаметно для себя, тихонько вздыхает. Переложив легкую камышовую палочку из левой руки в правую, он спускается с пригорка к дому. Обратно он идет быстрее. Походка у него бодрая, легкая, только в голове после бессонной ночи тяжесть и муть.
Ну, зачем ему надо было приходить сюда? Его самого тяготит эта сумятица в мыслях, это бесцельное шатанье. Лучше бы посидел дома, подождал, пока дети встанут. Сколько еще они пробудут с ним. Может, уж лошадь запрягают… Сейчас уедут. Не меньше чем на полгода. Пожили четыре недели и уже уезжают… Опять он останется один-одинешенек, как старый дуб на пригорке.
Эх, разве трудно понять, почему он ходит туда! Почему он каждый день хоть раз да сходит к дубу. Дуб — его друг… Нет такого одинокого человека, у которого все-таки не было бы друга.
Старый Клява протирает глаза, качает седой головой, прикрывает рот ладонью и покашливает, словно он и здесь боится кому-нибудь помешать. Эта привычка появилась у него за последние четыре недели…
У ржаного поля из канавы выкатывается на тропинку зайчонок. Такой маленький, серый, мокрый от росы клубочек. Передними лапками гладит мокрые ушки, поводит носом и кубарем катится навстречу.
На лице старого Клявы сияет теплая улыбка. Он берет палочку под мышку, приседает и, разведя руки, ждет. Мокрый, теплый клубочек катится ему прямо на колени. Он сажает зайчонка на ладонь, другой гладит его и, посмеиваясь, встает.
Надо показать детям.
Бредя домой, старый Клява смотрит в круглые, выпученные глаза зверька, который недоуменно, без всякого страха разглядывает его. Усатая мордочка, щекоча, обнюхивает ладонь. Старый Клява усмехается.
— Как же это ты один оказался? — говорит он своему гостю. — Уж, верно, где-нибудь поблизости и братишка сидит? Наверняка… На это вы у меня мастаки: рожь вытаптывать, а? Вот бы и другого поискать… а? Вдвоем веселее будет.
Старый Клява останавливается против того места, откуда выскочил зайчонок. Смотрит в глупые желто-карие глаза и, незаметно для себя, снова отдается во власть дум.
Кто знает, обрадуются ли они? Может быть, еще высмеют его. Кто их разберет… Им многое не нравится. У них другие вкусы, другие радости… Кто их разберет… Они…
Старый Клява, ступив одной ногой в канаву, кладет зайчонка в рожь. Зайчонок не удирает, а, присев, опять гладит передними лапками уши. Но старому Кляве уже не до него. Занятый своими мыслями, он неторопливо шагает к дому и усердно тычет палочкой в утрамбованную землю.
На бричке уже лежит новая сбруя с медным набором, к колесу прислонена большая сверкающая лаком дуга. Адам умывается у колодца, громко фыркая. Он то и дело прерывает свое занятие, прислушивается к доносящемуся из конюшни стуку копыт вороного и сердито, багровея от злости, кричит.