Два капитана - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сыграли в ошички? — лениво говорит Степа.
Все молчат. Никому не охота играть в «ошички». Степка сыт, вот ему и охота.
— Ладно, Степа. Только ведь темно, — говорит Ромашка.
— Знаешь, где темно? Вставай!
Больше всего на свете наш председатель любит играть в «ошички». По-нашему, это козоты или бабки. Биток у него жульнический, все это знают. Но все, кроме меня и Вальки, подлизываются к нему, в особенности Ромашка. Ромашка даже нарочно проигрывает ему, чтобы Степка его не обидел.
Не следует думать, что мы жарим тонкую дичь на нашем костре. В манерке, с бою захваченной на кухне, варится суп. Это настоящий «суп из колбасной палочки», как в сказке, которую зимой читала нам Серафима Петровна. Разница, может быть, только в том, что тот суп был сварен из мышиного хвоста, а мы клали в свой суп все, что попадалось под руки, — случалось, что и лягушечьи лапки.
Но вот дверь нашего дома распахивается, и на веранду выходит низенький толстяк в широкополой шляпе.
— Дядя Петя, к нам!
— Сюда, дядя Петя!
Это Петр Андреич Лопухов, наш повар. Пошатываясь — не от воды — и мурлыча под нос отрывки из оперных арий, он обходит «коммуны». Пробует из каждого котелка, сплевывает и говорит с отвращением:
— А! Отрава.
Он — меломан, то есть любитель музыки и пения. Все оперы он знает наизусть. Для него нет большего наслаждения, как изобразить какую-нибудь сцену из «Евгения Онегина» или «Пиковой дамы», а для нас нет большего наслаждения, как послушать его и выразить свое восхищение.
— Здорово! Не хуже Шаляпина! Дядя Петя, почему ты в артисты не идешь?
— Боюсь.
— Чего, дядя Петя?
— Засосет.
Вот он останавливается у нашего костра, пробует, сплевывает, и начинается длинный рассказ о том, как ели в былые времена, очень давно, лет сто тому назад или даже двести. Он не только меломан, но еще и историк, знаток старинных блюд, заячьих соусов и оленьих грудинок.
— Королевская яичница, — загадочным шопотом говорит он. — Возьми желтки из восемнадцати яиц, смешай с бисквитом, прибавь горького миндаля, сливок, сахару, и пеки в масле. Едал?
Мы отвечаем хором:
— Не едал!
— То-то. Яблоки в кафтане. Облупя яблоки, вынь семечки, начини изюмом и, обваляв в называемом слоеном тесте, пеки в печи, потом обмажь глазурью. Едал?
— Не едал!
— То-то.
Но сам повар из всех блюд предпочитает одно, называемое «водки выпить». Он наш единственный руководитель летом 21-го года. Серафима Петровна растерялась, никто не обращает на нее никакого внимания. По дому бродят еще какие-то няни, с поваром они на ножах — им почему-то невыгодно, что он выдает нам паек в сухом виде. Словом, если бы не повар, мы бы все разбежались.
Итак, он стоит у нашего костра и рассказывает, как ели в старину. Иногда он перебивает себя медицинскими примечаниями.
— Щука не всякому полезна. Отягчает желудок.
Или:
— Карп жидит кровь. Здоровая рыба.
Но вот он снимает нашу манерку и нюхает пар. Случается, что, понюхав пар, он говорит не «отрава», а «могила», и выплескивает суп в кусты. Что же он скажет на этот раз? Нюхает, поднимает глаза к небу, молчит…
— Отрава!
Семь голов склоняются над манеркой, семь ложек по очереди лезут за супом. Едим!
Нельзя сказать, чтобы мы поправились к осени на таком рационе. Кроме Степы Иванова, который, как страус, мог переварить что угодно, мы худели, болели и чувствовали себя очень плохо.
И все же это было хорошее лето. Оно запомнилось мне, и вовсе не потому, что нас плохо кормили. Не привыкать, — я в ту пору ничего хорошего еще и не ел за всю свою жизнь. Нет, я запомнил это лето по другой причине. Впервые я почувствовал к себе уважение.
Этот случай произошел в конце августа, незадолго до нашего возвращения в город, и как раз у костра, когда мы готовили ужин. Степа вдруг объявил новый порядок выдачи пищи. До сих пор мы ели по очереди — ложка за ложкой. Степа начинал, как председатель, за ним Ромашка, и так далее. А теперь будем наваливаться все сразу, пока суп не остыл, и кто скорее.
Никому не понравился новый порядок. Еще бы! С таким председателем это был верный гроб. Он мог в три приема выхлебнуть всю манерку.
— Не выйдет! — решительно объявил Валька.
Мы одобрительно загалдели. Степа медленно встал, почистил колени и ударил Вальку в лицо. Он страшно ударил его, кровь сразу залила все лицо и, должно быть, попала в глаза, потому что Валька, как слепой, замахал руками.
— Ну, — лениво сказал Степа, — кому еще охота?
Я был самый маленький в коммуне, и он, конечно, мог уложить меня одной рукой, но все-таки я ударил Степу. И Степа вдруг зашатался и сел. Не знаю, куда я ему угодил, но, хлопая глазами, он сидел на земле с каким-то задумчивым видом. Правда, он быстро опомнился, кинулся на меня, но тут уж ребята не дали меня в обиду. Степа был избит, как собака. Пока он лежал за костром и выл, мы поспешно выбрали другого председателя — меня. Степа, разумеется, не голосовал, но все равно он оказался бы в меньшинстве, потому что меня выбрали единогласно.
Я ударил Степу.Забегая вперед, могу сказать, что я был неплохим председателем. Когда голод кончился и мы зимой вступили в пионеры, наша «коммуна» стала лучшим звеном в школе. Первое, отчаянное боевое звено «Чапаев».
Как ни странно, но это мордобитие было моим первым общественным делом. Я слышал, как ребята говорили про меня: «Слабый, а смелый». Я — смелый! Вообще, какой я? Было над чем подумать.
Глава двадцать третья. Катька, есть ли в снегу соль?
Ничего не переменилось в школе за этот год. Попрежнему ссорились бывшие лядовцы с бывшими пестовцами, попрежнему привозили в санях закутанную, как бабушку, кашу. По-прежнему в десять часов утра Кораблев появлялся в школе.
Он приходил в длинном осеннем пальто, в широкополой шляпе, не торопясь причесывал перед зеркалом усы и шел на урок.
Однако теперь его уже нельзя было лишить пайка, как предлагал в прошлом году Ковычка — на его уроках было теперь больше пяти человек. Он никого не спрашивал, ничего не задавал на дом. Он просто рассказывал что-нибудь или читал. Оказывается, он был путешественником и объездил весь мир. В Индии он видел иогов-фокусников, которых на год зарывали в землю, а потом они вставали живехонькими как ни в чем не бывало, в Китае ел самое вкусное китайское блюдо — гнилые яйца; в Персии видел Шахсей-Вахсей — кровавый мусульманский праздник.
Лишь через несколько лет я узнал, что он никогда не выезжал из России. Он все выдумывал, — но как интересно! Хотя многие еще утверждали, что он — дурак, но теперь уже нельзя было сказать, что он ничего не знает…
Попрежнему первым лицом в четвертой школе был наш заведующий Николай Антоныч. Он все решал, во все входил, присутствовал на всех собраниях. Старшеклассники ходили к нему на дом «выяснять отношения». Споры между лядовцами и пестовцами он решал в десять минут, и самые отпетые подчинялись без возражений. Любой школьник — от первого до последнего класса — мог явиться к нему поговорить о своих делах. «Я скажу Николаю Антонычу», «Мне велел Николай Антоныч», «Меня послал Николай Антоныч» то и дело слышалось в нашей школе.
Наконец и мне случилось произнести эти четыре слова.
Накануне я стал школьником. Детский дом был «подвергнут испытаниям», и меня послали во второй класс. Думая о том, как отнестись к этому событию, — не махнуть ли на Москву-реку или на Воробьевы горы, — я слонялся по актовому залу, когда дверь из учительской приоткрылась, и Николай Антоныч поманил меня пальцем.
— Григорьев, — сказал он, припоминая. (Он славился тем, что всю школу знал по фамилиям), — ты знаешь, где я живу?
Я отвечал, что знаю.
— А что такое лактометр знаешь?
Я отвечал, что не знаю.
— Это прибор, показывающий, много ли воды в молоке. Известно, — Николай Антоныч поднял палец, — что молочницы разбавляют молоко водой. Положите в такое разбавленное молоко лактометр и вы увидите, сколько молока и сколько воды. Понял?
— Понял.
— Вот ты мне его и принеси.
Он написал записку.
— Да смотри, не разбей. Он стеклянный.
— Не разобью, — отвечал я с жаром.
Записку было велено передать Нине Капитоновне.
Я и не подозревал, что так зовут старушку из Энска. Но открыла мне не старушка, а незнакомая худенькая женщина в черном платье.
— Что тебе, мальчик?
— Меня послал Николай Антонович.
Эта женщина была, разумеется, Катькина мама и старушкина дочка. У всех троих были одинаковые решительные носы, одинаковые глаза — темные и живые. Но внучка и бабушка смотрели веселее. У дочки был печальный, озабоченный вид.
— Лактометр? — с недоумением сказала она, прочитав записку. — Ах, да.
Она зашла в кухню и вернулась с лактометром в руке. Я был разочарован. Просто градусник, немного побольше.