Бонсай - Кирстен Торуп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я возобновила связь с Йоном. Мы начали переписываться. Он принимает мое замужество, то, что я нашла другого. Письма от него приходят раз в неделю, я отвечаю в тот же день. Это я после двух лет молчания начала переписку, а он ответил незамедлительно, как будто ждал моего письма.
«Любимая, я давно должен был тебе написать. Твое письмо не удивило меня, да и с какой бы стати? Оно лишь стало подтверждением тому, что уже присутствовало в молчании и пребудет всегда: тому странному, мистическому, невозможному между нами, до такой степени являющемуся частью меня, что без этого, без тебя, я был бы совсем другим человеком, незнакомым самому себе. Думаю, не важно, как мы это назовем. Я чувствую, что понимаю это и буду понимать всегда. А слова не всё могут выразить. Они искажают, они несправедливы: так или иначе привносят излишнюю сентиментальность и романтику, за исключением поэтического слова — моей второй после юриспруденции страсти. Мы оба знаем о присущем словам свойстве лгать, как бы подкупающе они ни звучали. Именно это обстоятельство в большей степени, чем что-либо другое, заставляло меня хранить молчание с тех пор, как я уехал в Лондон, даже в те моменты, когда мне очень хотелось тебе написать, а может быть, именно в эти моменты. Называй, как хочешь. Даже подбирать слова было нестерпимо больно.
В ноябре все напоминало о тебе, я безнадежно томился по тебе. В общем справлялся. Ты ведь во мне — очень близкая и настоящая, твое присутствие внутри меня делает меня счастливым. Но бывает, нахлынет чувство паники и полного отчаяния, чувство отсутствия, потери, оно накатывает волнами. Эта любовь — мой неиссякаемый и непостигаемый источник. Разговариваем мы, переписываемся или нет, нам не исчерпать ее: она пребудет неисчерпаемой. Иногда источник словно выходит из берегов и все поглощает! В ноябре сознание того, что минуло два года с тех пор, как мы расстались, а время как будто остановилось, казалось ужасным!
И ты права. Может, я не написал бы тебе, если б ты не написала первая. Но вот я пишу и пишу, потому что хочу писать. Ты говоришь: молчать — плохо, и это тоже верно. Ведь и молчание искажает, создает путаницу, и едва ли не больше, чем слова. Думаю, нам надо попробовать переписываться даже тогда — а может, в особенности, — когда это труднее всего, чтобы придать друг другу силы и таким образом получить немного радости и счастья от этой любви — от ее боли. А иначе в чем же ее смысл?
Если тебе когда-нибудь понадобится моя помощь, только скажи! Не скрывай. Больше нет причин для страхов или мистики. Каким я был идиотом все эти годы, что боялся нашей любви. Боялся, что она меня разрушит, а если поддамся, то и тебя. Теперь страх исчез. Боль приходит и уходит, но, если у боли отнять страх, она принимает другую форму. И то, во что она превращается, не трагедия и не романтика, не комедия и не пустота — нет, нечто совершенно отличное от этих ярлыков».
Не знаю, обнаружил ли Стефан письма Йона. Во всяком случае, он ничего не сказал. Я бы так хотела ему их показать, поделиться с ним. Но думаю, ему это не понравится. Для него очень важно, чтобы мы не трогали друг друга, не выясняли, кто чем занимается и с кем.
3/7. 66У меня появилось любимое место. Называется бар «Тунис». Я хожу туда, потому что там много иностранцев. Мне нравится говорить с ними и слушать, как живут люди в далеких странах. Все они много путешествовали, повидали мир. Я многое от них узнаю. Теперь, когда я бросила учебу (к вашему большому огорчению), этот бар стал моим университетом. Сижу с минералкой, денег у меня мало, цены на напитки в ресторанах высокие, но не отказываюсь, если угощают.
В субботу ко мне подошел один иностранец и вежливо поинтересовался, нельзя ли ему присесть за мой столик и угостить меня. Вернувшись с бокалом, он положил свою руку поверх моей и спросил, не хочу ли я пойти к нему домой? Разве не видно, что я замужем? И почему он выбрал именно меня, а не какую-нибудь другую женщину, которая ждет, когда ее пригласят на танец, вырвут из однообразной действительности, ждет, когда исполнится ее мечта о близости и верности?
Он ответил, что уже спрашивал нескольких дам, и они ему отказали, и он едва осмеливался глядеть на меня, так не хотелось ему снова просить незнакомую женщину об одолжении побыть его гостьей. Но ему показалось, что я сама доброта. Вот уж не знаю, как ведут себя те, кто добр, заметила я, избегая смотреть ему в глаза.
Я отправилась к нему домой. Исключительно потому, что он попросил, и еще из-за его печальных глаз. Он жил под самой крышей, в крошечной двенадцатиметровой комнатке с дощатыми стенами (вы наверняка покачаете головой, представив себе это). Предложил мне чаю и пирожных и поставил музыку, она мягкими спиралями потянулась к потолку. Мы сидели на полу, на больших пестрых подушках. Из мебели была только кровать.
Я спросила из любопытства, чего он от меня хочет. Почему я вообще сижу с ним и слушаю странную музыку? Он сказал, что сошел на той же остановке, что и я, и последовал за мной в «Тунис». Он всячески пытался пообщаться с моими соотечественниками, но дальше поверхностных знакомств дело не шло, и все они вскоре кончались ничем. Поэтому он похитил меня и будет держать на своем чердаке столько, сколько нужно, чтобы узнать меня как следует, по-настоящему.
Он так комично произнес «похитил» со своим иноземным выговором, что я громко рассмеялась. Но быстро стала серьезной и сказала, что меня не надо было похищать. Я останусь у него по своей воле. Я не боюсь чужаков. Сама чужая в большом городе, просто это не так сильно бросается в глаза, потому что выгляжу как все остальные, но на этом сходство кончается. Я сразу опознала неуклюжий язык его тела, беспомощно жестикулирующие руки — характерную черту непосвященного. Иностранцы для меня — родственные существа, надеюсь, в будущем их станет больше, чтобы я смогла чувствовать себя как дома. Еще я сказала, что как-то переспала с одним африканцем. Мне проще любить совершенно постороннего человека, нежели разговаривать со знакомыми. Пусть не думает, что я шлюха, хотя добровольно пошла с ним, так что не надо держать меня взаперти. Потому что никто не должен быть настолько одинок.
Мне знакомо одиночество в чужом городе, сказала я, а теперь наконец появился кто-то, с кем можно поговорить, кто для меня как духовник за черной тканью, так что пусть не думает, что легко от меня отделается. Я не так невинна, как кажется. У меня было много любовников. Хотя мой муж для меня — всё. А теперь лучше ему прервать меня, заметила я, иначе выболтаю о своем браке больше, чем нужно, и начну сплетничать о муже. А это все равно что плюнуть на Бога.
Он сказал, что никогда бы не женился на европейке, потому что не уважает европейских женщин. Женщины в его стране красивей, мягче. Они — настоящие женщины, ждут мужчину до свадебной ночи. Европейки — лишь наполовину женщины, они ведут такую же сексуальную жизнь, как мужчины. Он не лег бы в кровать с одной из своих женщин, чтобы потом бросить ее. Сначала женился бы на ней, и брачная ночь стала бы для него долгожданным пиром. Бедные европейки. Ему их жаль. Они лишены покровительства мужчин.
Я сказала, что мне не нужно покровительство мужчин. Я свободная женщина. Но раз он так говорит о европейских женщинах, как будто мы и не люди вовсе, а куски мяса, которые он может забраковать, когда вкус ему надоест, то пусть не приближается ко мне, но, конечно, я не нарушу наше соглашение, пока он не узнает меня «поглубже».
И как понимать его обвинение, такое отсутствие уважения к неженственным западным женщинам, раз от меня он может получить то, что ему нужно? Ведь, несмотря ни на что, именно как женщина я пошла с ним, с женской нежностью к человеку в невыносимом, прискорбном положении, ведь он беженец и не может вернуться в свою страну и жениться на одной из тамошних чудесных женщин.
Ошибкой была моя слабость, из-за которой я поддалась силе его мужской притягательности, я упрекну себя, но не передумаю, поскольку я такой же человек, как и все остальные, сказала я. Сегодня вечером мы потерпели крушение на пустынном острове в объятиях друг друга. И еще не известно, кто за кого цепляется. В нашем ночном контракте речь идет прежде всего о человеческих отношениях. Радовался бы лучше моей ветрености и огромной потребности в тепле, вместо того чтобы презирать и называть европейской женщиной. Ему следует также знать о том, какая огромная пропасть лежит между моей жизнью и жизнью моей матери, для которой, как и для женщин его родины, лечь с мужчиной в постель до брака — смертный грех. Так что ему, по меньшей мере, следует уважать мою мать. Он сказал, что уважает мою мать и жалеет, что никогда с ней не встретится. Он говорил как ребенок, потому что мать — высшее существо. Затем навалился на меня всем своим весом. Я не могла противиться мужественной силе, с бесконечной легкостью вдавившей меня в матрас из искусственного латекса — роскоши, дарованной мне не против моей воли, но в согласии с ней.