Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты с нами попей — увидишь скоро зеленых чертей!
— Маврутка, — кликнула Елизавета, — тащи посуду пошире…
Мавра Шепелева, подруга цесаревны (тоже в штанах солдатских), расставила кубки, ударила по рукам президента Жолобова:
— Не лапайся, хрыч старый, каторжник окаянный!
— Да ты меня с Балакиревым-то не путай, — обиделся Жолобов. — Меня пронесло пока мимо каторги. Не бывал пока в катах.
— Да что с того, что не бывал? По морде видать — будешь .
— Тихо! — гаркнул француз Лесток. — Не забывайте, что здесь находится ея высочество — наша государыня-цесаревна…
Елизавета фыркнула, округлив глаза зеленые:
— Я думала, Жано, ты дело скажешь. Гаркнул так, что в ушах звенит… Ну-ка, Петрович, — повернулась она к Жолобову, — распотешь компанию. Поведай, каково ты живал в краях курляндских?
Жолобов куснул пряник (зубы желтые, каждый — в ноготь) :
— Эх, матушка! Ну, кажинный день бывал пьян с поведением…
— Это как.., с поведением?
— А так: водили меня два кавалера под руки, сам уже не ходил. А он-то — боялся. В митавской остерии хотел стул от меня брать, так я обернулся скоро и… Так в стенку его вклеил, что он даже мякнул!
— Про кого говоришь-то? — спросил Сумароков.
— Чуть что, бывало, — продолжал Жолобов, — я его бить! Ботфорты ношены дал. “Чини!” — говорю. Уж не знаю, сам ли чинил или на сторону давал, только вернул, гляжу — чинены!
— Да о ком ты это! — заорал Шубин.
— Да все о нем.., о Бирене, что с Анной живет чиновно.
— А-а-а, — догадался Шубин, зевнув протяжно. Елизавета ему изюминку туда — раз!
— А эта небось слаще, Алешенька?
— Тьфу! — сплюнул Шубин. — Разливай. Вино не берет меня.
— Дурной башке и хмель не брат, — заметил Столетов. Шубин, не долго думая, треснул поэта в ухо.
— Верно, Ляксей, — подзадорил его Балакирев. — Чтобы чужие тебя боялись, надо поначалу своих отлупцевать…
И, развернувшись, сшиб с лавки хирурга. Лесток залетел под стол — кусил цесаревнина фаворита за ногу. Шубин от боли подскочил — стол опрокинул. Попадали тут и потухли свечи. В темноте визжала цесаревна Елизавета:
— Ой, мамоньки мои! Да кто ж это щекотит так меня?..
Кое-как угомонились. На дворе звонко запел петух.
— Не в пору запел, — заметил строгий Сумароков. — Видать, будут от государя указы новые..
Двери захлопали, и — на помине легок — вошел император.
Оглядел пьяную компанию, сказал:
— Тетушка, изгони всех. Скучаю вот. Тебя видеть приехал…
***— Надобно нам, — рассуждали верховники, — уже не о новых викториях мыслить, а удержать хотя бы то, что от прежних викторий осталось. Россия сильна мужиком и хлебом! А налоги безжалостны столь изнурили Русь, что платить мужик более не способен. Передых ему надобен! Мужик и солдат, как душа и тело наши, — едины: не будь крепкого мужика на Руси, кто же тогда Россию оборонит от врагов наших?..
И недоимки мужикам министры в царствование Петра II скостили, а офицеров, кои палками налог выколачивали, из деревень убрали.
Вроде и полегчало. Русь передохнула. Замычали на пажитях коровенки, пошли стрелять в пику овсы, зацветала гречиха. Мужик торговал с мужиком, деревня с деревней, город с городом, губерния с губернией. Жить на Руси стало вольготнее… Князь Дмитрий Голицын дела мужицкие (дела хлопотные и нудные) к своим рукам в Совете прибрал, а помогал ему в этом Анисим Маслов, секретарь. Бывало, с разбегу спотыкалось перо в руке князя Голицына, впадал он в неистовство над бумагой казенной:
— Гофгерихтер, плени-потенционал, обер-вальдмейстер, фельдцейхмейстер… К чему, — вопрошал старый князь, — ломаем и портим язык природный? Устоял он противу татар, так неужто ныне от немчуры погибнет? Скажи мужику нашему: старший лесник или начальник дела пушечного — и он поймет! А на таких словах и мне трудно языка не сломать. Оберегать надобно, яко от язвы поганой, язык российский ото всех словес чужеземных, кои простонародью нашему противны и невнятны…
Но это не значило, что у Голицына не было друзей-иностранцев. Генрих Фик, камералист известный, частенько гостил в селе Архангельском. Пронырлив и вездесущ, на русской каше вскормлен, на русских сивухах вспоен. Ныне — Коммерц-коллегии вице-президент, а президентом в ней — барон Остерман От князя Голицына, после речей высоких о правленье коллегиальном, едет Фик к дому Стрешневых. От самого крыльца дух не перевести от жары, все щели в доме забиты — хоть парься с веником. А барон — в халаю ватном, ноги под пледом, глаза за козырьком зеленым. И никак Генриху Фику до глаз президента Коммерц-коллегии не добраться, чтобы заглянуть в них — какие они?..
— Барон, — спросил Фик, важничая, — не пора ли попросить Блументроста, чтобы глаза он вам вылечил?
— Теперь болят ноги, — простонал Остерман. — Я страдаю…
Фик взялся за коляску и вежливо покатал барона по комнатам:
— Подагрические изъяны лечит Бидлоо, а вы никогда не лечитесь… Вы и встать не можете, барон? Ах, бедняжка! Скажите по совести: если я подожгу ваш дом, сумеете вы из него выскочить?
Остерман резко застопорил коляску:
— Зачем вы пришли ко мне, Фик?
— Василий Татищев, что ныне состоит при Дворе монетном, сочинил проект — о заведении на Руси школы похвальных ремесел…
— Бред! — сказал Остерман. — Еще что?
— Школа ремесел должна быть при Академии. -Разве не нужны России токари и ювелиры, граверы и повара?
— Россия, — отвечал Остерман, — в хроническом оцепенении варварства, и своих ремесел ей не видать. Русские ленивы, они сами не захотят учиться. Все произведения ремесел должно ввозить из Европы… Еще что у вас, Генрих?
Фик — назло Остерману — перешел на русский язык:
— Заслоня народ от просвещения выгод, можно ли, барон, попрекать его в варварстве? — спросил Фик.
— Генрих, не забывайте, что я болен…
Фик ушел, а Марфа Ивановна нахлобучила на голову мужа, на парик кабинетный, еще один парик — выходной, парадный.
— Так тебе будет теплее, — сказала заботливая баронесса.
— Марфутченок? — умилился Остерман. — Миленький Марфутченок, как она любит своего старого Ягана…
— Ведаешь ли, кто пришел к нам? — ласково спросила жена.
— Конечно, Левенвольде!
До чего же был красив этот негодник Левенвольде — глаз не оторвать… Рука вице-канцлера лежала на ободе колеса: синеватая, прозрачная, на крючковатом пальце броско горел перстень. Левенвольде изящно нагнулся и с нежностью поцеловал руку барона.
— Я только что от женщины, — сказал он бархатно, подымая глаза. — Но общение с вами мне дороже красавицы Лопухиной!
Остерман притих под одеялами. Подбородок его утопал в ворохе лионских косынок. В духоте прожаренных комнат плыл чад. Билась на лбу вице-канцлера выпуклая жила. Он ничего не ответил.
— Мы, иностранцы, — заговорил Левенвольде далее, — уже давно не видим в России того, что всегда выделяло ее из других государств…
— Чего же ты не видишь, мой мальчик?
— Тирании самодержавия, — четко отвечал курляндец (Остерман промолчал). — Россия склонна к олигархии. А это.., не опасно ли?
— Опасно.., для кого? — спросил Остерман.
— Для нас, связавших свои судьбы с русскими варварами. Долгорукие и Голицыны не потерпят возле себя гения вестфальдца Остермана — не так ли?
Остерман снял со лба козырек, бросил его на стол. Левенвольде чуть ли не впервые увидел глаза Остермана — бесцветные, словно у младенца, покинувшего утробу, почти без ресниц.
— Дитя мое, — тихо засмеялся Остерман. — О чем вы говорите? Разве в России могут быть партии? Русские люди — недоучки, и Петр Великий был прав, называя русский народ детьми.
Левенвольде громко расхохотался:
— Однако рубить головы своим “детям” — не слишком ли это строгое воспитание?
— Это право монарха, — сухо возразил Остерман. — Да будет оно свято. И во веки веков… Аминь!
Самое главное Левенвольде сказал уже от дверей:
— А что, барон, если мой брат Густав снова приблизится к герцогине Анне Иоанновне?
Остерман подумал, что фавор семейства Левенвольде, всегда ему близкого, гораздо выгоднее, нежели фавор какого-то захудалого Бирена.
— А как отнесется к этому бедный малый Бирен?
— Я думаю — он запищит и потеснится.
— Что ж, — отвернулся Остерман, — я послушаю его писк…
***Запищали сразу оба — и сам Бирен и Карл Густав Левенвольде.
Двух фаворитов отпихнул от герцогини барон Иоганн Альбрехт Корф — светский мужчина тридцати трех лет, нумизмат и библиоман, рыцарь курляндский… Бирен громко плакал, его горбатая Бенигна сгорбилась еще больше. Но Густав Левенвольде был нещепетилен и тут же сдружился С Корфом, как раньше сдружился с Биреном… Густав даже стал торопить события.
— Открой погреб, Альбрехт, — посоветовал он, — и вели подать буженины… Как можно больше буженины! Самой жирной! Уверяю: если герцогиня устоит перед тобой, то никогда не устоит перед бужениной. Это ее любимейшее блюдо…