Тайна гибели Марины Цветаевой - Людмила Поликовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<…>Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом. Две стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой: тогда встреча над. — Закинутые лбы!»
И в другом письме (уже из Чехии): «Последний месяц этой осени (1922 года. — Л.П.) я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот ожидание поезда на нашей крохотной станции. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс). Ходила взад и вперед по темной платформе — далеко! И было одно место, фонарный столб — без света — это было место встречи, я просто вызывала сюда Вас, и долгие бок о бок беседы бродячие».
Значит ли это, что Цветаева не хотела видеть живого Пастернака? Вовсе нет. Цветаевой-поэту было достаточно писем, Цветаева — человек, женщина — тянулась к личному общению. В том же письме: «Не скрою, что рада была бы посидеть с Вами где-нибудь в Богом забытом кафе, в дождь. — Локоть и лоб». Другое дело, что поэт в Цветаевой всегда побеждал. Она не приехала из Праги в Берлин — это было очень сложно, но не вовсе невозможно. А когда Цветаева чего-то очень хотела, она преодолевала все препятствия. Они договорились о свидании в Веймаре, городе обожаемого ими Гете, через два года. Свидании столь же романтическом, сколь и маловероятном. Таким образом можно было жить мечтой о встрече. И, наверное, — во всяком случае пока — это был лучший вариант.
ГЛАВА 2
Чехия
Переписка с Л. Бахрахом
Константин Родзевич
Рождение сына
… А ежедневная жизнь в чешских деревнях шла своим чередом. Бедно, но не голодно (Цветаевой удалось получить пособие). Деревенский быт отнимал много времени и сил, но по сравнению с московским был не таким уж страшным. Вся семья вместе. Кончились годы бесконечного беспокойства за судьбу мужа. Правда, вместе они проводят не много времени. Сергей Яковлевич всю неделю живет в Праге, в университетском общежитии, занят не только учебой, но и общественной работой — он один из организаторов и активный участник Студенческого демократического союза.
Поначалу Сергей Яковлевич состоял в другом союзе — монархической ориентации. Его приятель Н. Еленев вспоминает, что в 1922 году в студенческой келье Эфрона висели портреты царя и патриарха Тихона, и почему-то делает вывод, что это — для престижа, что Эфрон не был ни монархистом, ни верующим. Но в среде русской эмиграции имелось много как монархистов, так и не монархистов. И престиж (или «приспособленчество», как говорит Еленев), думается, здесь ни при чем. Наверное, Эфрон не был ярым монархистом, но не был и антимонархистом. Мученическая гибель царя вполне могла вызывать его искреннее сочувствие. Марина Цветаева тоже никогда не была убежденной монархисткой, но, всегда сочувствуя тем, кто «упал», она через несколько лет начнет писать «Поэму о царской семье» (к сожалению, утраченную).
Но так или иначе, как только был организован союз — демократической ориентации, — Сергей Эфрон переходит в него. Значит ли это, что он изменил свои взгляды? Наверное, о коренной ломке мировоззрения говорить пока рано, но можно считать это первым шажком на его постепенном, но неуклонном пути влево.
К семье Сергей Яковлевич приезжает только на выходные дни. Да и дома все больше занимается, почти не помогает жене по хозяйству, не ходит с Мариной и Алей в далекие прогулки (Цветаева — прекрасный ходок). Денег в дом он не приносит. Стипендши еле-еле хватает на него самого. Спасает пособие Марины Ивановны (в 2,5 раза больше стипендии мужа) и ее публикации в эмигрантских журналах. «Воля России» печатает практически все. Когда Сергей уезжает в Прагу она встает в 6 утра, чтобы приготовить ему завтрак. А как же иначе! Ведь он — Цветаева-то это знает — занят не только учебой и общественной работой, он тоже пишет книгу — «Записки добровольца», и есть надежда ее издать [21].
Ариадна Эфрон вспоминает чешский быт почти как идиллию: семейные чтения, праздники, в подготовке которых участвовал отец. Одиночества матери она не замечает. Тем более что та и не сетует («Ибо странник Дух, / И идет один»). Она работает как одержимая (свалив на Алю значительную часть домашних дел). Поэма-сказка «Молодец», эссе «Кедр», десятки стихотворений, подготовка к печати дневниковой книги «Земные приметы» — только за первый чешский год. Но имя Сергея Эфрона из стихов Цветаевой исчезает.
«Чудный, созерцательный год», — вскоре скажет об этом времени Цветаева.
Кругом — прекрасная природа, также немало способствующая творчеству. Не случайно именно здесь создается цикл «Деревья»:
Когда обидой — опиласьДуша разгневанная,Когда семижды зарекласьСражаться с демонами —Не с теми, ливнями огнейВ бездну нисхлестнутыми:С земными низостями дней,С людскими косностями, —Деревья! К вам иду!Спастись От рева рыночного!Вашими вымахами ввысьКак сердце выдышано!
Цветаеву стала замечать критика. Появились рецензии на ее вышедшие в Москве и Берлине сборники. Хвалили, ругали — Цветаева относилась к этому более-менее равнодушно — знала себе цену. Из всего критического потока она выделила только отзыв молодого критика Александра Бахраха на «Ремесло». Бахрах жил в Берлине, и Цветаева откликнулась личным письмом. Это было против ее правил. Но она усмотрела в рецензии Бахраха не критический отзыв, а отзыв: «Вы не буквами на букву, Вы сущностью на сущность отозвались…» И потянулась к Бахраху так, как только она умела — всем существом своим. (Цитаты из писем к нему, свидетельствующие о том, что она увидела в юном критике если не родную душу, то, во всяком случае, человека, способного понять ее, мы уже приводили.) И как все ее письма (кроме деловых) не она писала, они писались сами. «Откуда у меня это чувство умиления, когда я думаю о Вас? — Об этом писать не надо бы. Ни о чем вообще не надо бы писать<…> Но одно меня останавливает: некая самовольность владения, насилие, захват<…> я не хочу этого делать втайне<…> Только это<…> и заставляет меня браться за перо». И далее: «Вы — чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги<…> Я хочу, дитя, от Вас чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения».
..Доверие, понимание — в этом нуждается каждая женщина. Но ведь у Цветаевой есть муж Любимый, любящий. И он теперь рядом. Откуда же эта страстная жажда родственной души? Безмерность чувств Цветаевой такова, что один человек не может ее вместить? Наверное. Но, увы, очевидно, было и другое: супруги жили вместе, но — при полном взаимном уважении и преданности друг другу — каждый своей внутренней жизнью.
Переписка с Бахрахом постепенно перерастает в эпистолярный роман. Причем заочность не только не мешает Цветаевой, но скорее радует ее. «Человек чувств, я в заочности превращаюсь в человека страстей, ибо душа моя — страстна, а Заочность — страна души». А в другом письме к тому же Бахраху:
«…сейчас между нами — ни одной вражды не будет. Вражда<…> если будет, придет от тел, от очной ставки тел». Об этом же посвященное Бахраху стихотворение «Заочность»:
---------Заочность; за окомЛежащая, вящая явь.Заустно, заглазноКак некое долгое laМеж ртом и соблазномВерсту расстояния для…Блаженны длинноты,Широты забвений и зон!Пространством как нотойВ тебя удаляясь…
Когда от Бахраха в течение месяца нет письма, она буквально заболевает. Ее дневниковые записи той поры так и называются — «Бюллетень болезни». Наконец, долгожданное (уже и нежданное) письмо пришло. «Я глядела на буквы конверта. Я ничего не чувствовала<…> Внутри было огромное сияние<…> я душу свою держала в руках<…> Вы мое кровное родное, обожаемое дитя, моя радость, мое умиление<…> Я была на самом краю (вчера!) другого человека: просто — губ<…> Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ, губы того — только желание убить боль<„> Думай обо мне что хочешь, мальчик, твоя голова у меня на груди, держу тебя близко и нежно. Перечти эти строки вечером, у последнего окна (света), потом отойди в глубь памяти, сядь, закрой глаза. Легкий стук: «Я — можно?» Не открывай глаз, ты меня все равно не узнаешь! Только подвинься немножко — если это даже стул, места хватит: мне его так мало нужно! Большой ты или маленький — для меня ты — все мальчик! — беру тебя на колени, нет, так ты выше меня и тогда моя голова на твоей груди — суровой! — только не к тебе, потому что ты мое дитя — через боль. И вот я тебе рассказываю: рукой по волосам и вдоль щеки, и никакой обиды нет, и ничего на свете нет, и если ты немножко глубже прислушаешься, ты услышишь то, что я так тщетно тщусь передать тебе в стихах и письмах, — мое сердце».