Записки лимитчика - Виктор Окунев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Художник Жаринов
Этого дома теперь нет — как и многих других в Замоскворечье. Должно быть, его со спокойной душой смахнули — одноэтажный, деревянный, со множеством маленьких окон, — он был выкрашен в скучный коричневый тон. Напоминал барак. Хотели сносить полквартала, весь этот гнилой угол, еще при мне. Но и после меня дом держался, герани все так же выглядывали, провинциально алели из-за разбитых и наставленных стекол, — за ними мутно отстаивалось время, слышались задавленные его толщей голоса. Что-то желтело. Однажды в марте приехал в Москву, как всегда приезжаю, — с беспокойной, гоняющей меня по свету мыслью увидеть, проверить свое прошлое: знакомые улицы, переулки, дома, где начиналось или завершалось многое. Командировка была на незнакомый Лихоборский завод, выпускающий линолеум. Плутал в том районе, ориентиром должна была служить речка, но она куда-то запропала, все же верил, что отыщется. А сам, между тем, представлял, как вечером поеду туда, где меня никто не ждет, выйду из метро и медленно, оглядываясь по сторонам, пойду, например, по Новокузнецкой, а затем сверну в переулок, который звался когда-то, как говорила Лопухова, Большой Болвановкой; сердце вздрогнет и — мимо, мимо башни с квартирами артистов и этого, барачного, дома злого, где жил или претерпевал жизнь художник Жаринов со своей беспутной Ладой...
Речка Лихоборка нашлась, мелькнула живой обнаженной чернотой в снеговых берегах; тут же вознеслась высоко насыпь железной дороги; нашелся и завод с заслякоченным, в разъезженных машинных колеях, двором. А вот дома жариновского вечером не обнаружил — вместо него, между двухэтажками-двойняшками, царила оцепенелая пустота, чернело там и белело. И, стоя перед этой пустотой, я спросил вслух:
— Где же ты, Жаринов?
Оглянулся — в переулке было пусто. Только в телефонной стекляшке на углу на просвет виднелся кто-то, как большой паук в посуде...
И куда делись отсюда все? Живут, наверное, где-нибудь на окраинах, в знаменитых ныне микрорайонах; а Москва все разрастается, поглощает все новые и новые территории — неостановимо, непостижимо.
Художник был тот самый человек, у кого глаза — как на вожжах. Обнаружил его в утлом жилище — он был из самых злостных неплательщиков, из непотопляемых, которым нечего терять. И такими же неплательщиками оказались его соседи. Замешательство было минутным, а потом мне наперебой кричали в общей кухне со свисавшей с потолка траурной бахромой, отворотясь от кастрюль на раскоряченных огнях конфорок:
— Ходят тут — сколько уже вас ходило!
— И правильно, что не платим! Вот всем скажу: правильно. А за что платить? За что?..
Сзади добавляли чугунное в своей правоте:
— Пусть лучше нам заплатят... Людишки — дрянь, обещалкины!
Когда пошел с кухни, ошеломленный этим натиском, — кажется, с глупой улыбкой, — то в открытую дверь увидел Жаринова. С ним были мы уже накоротке.
— Ну, как? Попало? — весело спросил он, не глядя на меня и продолжая как-то очень развязно тыкать кисточкой в акварельке.
Впрочем, я тогда еще не понимал, что́ он за акварелист. Желтые глаза его щурились, прыгали; вода в захватанном стакане мутнела, ходила багрово-фиолетовыми клубами; в чугунном подсвечнике с совой торчали два свечных огарка — желтый и красный...
Так как я продолжал стоять в дверях, он бросил свое занятие, зачем-то надел знакомый табачный пиджак, и стал говорить виновато, хотя и не без хитрецы:
— Ей-богу, нет!.. Но скоро будут. Отвлекся вот... — Он мотнул головой в сторону акварельки. — А так — готовлю одну работу... Как только получу в издательстве — сразу уплачу... За полгода!
А не платил он уже с год...
— Да, — мялся я. — Ваш дом ставит меня в трудное положение. И как вы ухитряетесь так жить!..
— Я и сам не понимаю, — с недоумением, на этот раз серьезно ответил Жаринов.
В комнату заглянула рыжеволосая женщина, постояла на пороге, держась за косяк и замедленно улыбаясь мне, и я узнал ее: та, что совала мне ребенка в Добрынинском переходе! Отсутствовали очки. Жаринов уже приобнимал ее за плечи.
— Это Лада...
К нему, кажется, возвращалась его веселость.
— Где наши деньги, Лада? Видишь, пришел человек. Мы с тобой, Ладенция, задолжали за квартиру — о нас беспокоятся...
Он говорил с ней как с ребенком.
— Деньги? — Женщина вопросительно глядела на него, отстранялась, пожимала плечами. Начинала краснеть — и заливалась краской до корней волос, — понимала: розыгрыш...
— О, Ладенция! Ты — моя Огненная Земля!..
Вела в соседнюю комнату, очень узкую, показывала детей. На постели играла рыженькая девочка лет пяти, в одном сбившемся чулочке. Таинственный младенец лежал тут же и был по-прежнему безмолвен в своем байковом одеяле. Точно его никогда не развертывали. Я всматривался в лицо его с особенным чувством — лицо было важным, с толстыми персиковыми щеками. «Так вот как выглядит тайна!» — думал я...
Лада с тягучим смехом опрокидывалась рядом с ребенком, он не просыпался, а девочка выговаривала плаксиво:
— Ма-а... Опять! Ты мне меша-аешь...
— Нет, вы посмотрите на него — он милый, — бормотала та, теребила одеяло. Протягивала мне руку — словно для поцелуя — полную, белую. — И вы милый. Нет, нет, я вижу: вы добрый!
— Она видит! — дурашливо крикнул Жаринов. Он подпрыгнул, стреканув ногами в воздухе. — Добрый, добрый... только притворяется злым!..
Работал Жаринов, как выяснилось, на издательства — оформлял книги. Кроме того, он бегал по каким-то непонятным организациям в поисках заказов; брался исполнять эскизы марок, конвертов, — как обыкновенно бывает у тех, кто на вольных хлебах. Словом, жил очень беспокойно. Но это меня и привлекло. И он все оглядывал меня, оглядывал желтыми странными глазами, морщины на висках его приметно натягивались, — изучал, что ли? Недолго оставалось ему меня изучать. Денег за квартиру он по-прежнему не платил, погасил задолженность лишь за три месяца. Но и то был страшно доволен собой, восклицал:
— Кто говорит, что Жаринов долги не платит?
Соседи художника, поначалу провожавшие меня ожидающе-враждебными взглядами, — а стал я заходить в этот дом все чаще, — потом как-то успокоились. Но теперь в их отношении ко мне появилось что-то новое, не совсем понятное. Пренебрежение? Насмешка? Например, из кухни могли крикнуть, заметив, что я стою перед жариновскою дверью:
— К поддатому опять за квартплатой...
Жаринов на стук откликался не сразу, увы, оказывался нетрезв, бос, бутылки уже не прятал; так как я с первого раза интересовался его рисунками, начинал кое-что показывать. Прерывал себя: «Глотнуть хочешь? Нет? Как знаешь...» Однажды показал рисунок обнаженной — раскрашенный.
— Позировала одна... — бормотал мутно — ...молодая... От Ладухи ведь не добьешься. Платил, само собой. Как тебе? — И продолжал: — Натура край нужна! Без нее — какой художник? Рука ослабнет и вообще...
Все у него, как я посмотрел, было едва начато или брошено на полдороге; в комнате стоял сложный запах красок и чего-то подгоревшего.
— Натурщица откуда? Что, понравилась? — Он глянул на меня оценивающе, потрогал себя за кончик носа. Сказал нехотя: — Случайно как-то... Ближе к Монетчикам общежитие у них есть.
Я вспомнил девчат, которые лезли когда-то в окно... В первые мои дни у Соснина. Год еще не кончился, а как давно это было!
Теперь представьте себе, как во дворе невзрачного дома этого моего Жаринова останавливает неторопливый старик в длинной дубленке с медными пуговицами, с красиво загорелым лицом, и что-то говорит ему, показывая в улыбке ровные белые зубы. Трогает обтрепанную папку, которую художник держит под мышкой.
— Девки? Будут вам девки! — ненавистно кричит Жаринов в старческое лицо.
Я помню это, помню до сих пор, — значит, я недобрый... Ошиблась Лада!
Она тоже все чаще появлялась передо мной распустехой, с хмельно блестевшими глазами, усмехаясь, объявляла:
— ...Но все боятся, что я им его оставлю! Все без исключения...
Видели несколько раз ее пьяную с ребенком, она цеплялась за что попало, падала, — ребенка доброхоты отбирали, поднимался всеобщий крик, звали милицию; каждый шаг ее сопровождала туча возмущения. Жаринов где-то пропадал. Может быть, в Измайловском подвале.
Было как-то: позвал с собой — обещал показать коммуну профессионально работающих, новый Барбизон, — я не отказался. Поехал с охотой. В Измайлове в подвале барбизонцы сидели по закутам, обособясь; до рези в глазах пылали лампы дневного света. Обстановка говорила о богеме, о вольнице, — вакханалия вещей, казавшихся случайными здесь, но появившихся, разумеется, отнюдь не случайно. Жаринов поставил на электроплитку чайник, имевший особенно залихватский, помятый вид, сказал:
— Будет чай. А сейчас посмотришь, как мужики пашут. Только без этих самых... Понял?
Потом он, притихший и серьезный, приоткрывал очередную дверь, обитую железом; за нею, обычно спиной к нам, сидел человек. Он рисовал. Следующая дверь — следующая спина. О эти спины! Я запомнил их — они были выразительны! Странным образом начинало казаться, что искусство только так и делается: вывозится на хребте, на горбу... И отдельные слова, которыми обменивался Жаринов с затворниками, казались мне скучными, малозначащими, приземленными. Невольно пришел на ум разговор с одним провинциальным скульптором, Кокоревым, который начинал и смело и талантливо, быстро нажил солидных врагов и почитателей из молодежи, с этими почитателями однажды самовольно вытащил свои камни — головы, торсы, вызывавшие недоумение конструкции — в городской сквер, выставился; всего лишился — камни у него разбили, сволокли в казенный подвал; он куда-то исчезал, — и вот поздний, в последний его приезд, разговор: «Понял, дурак я этакий, одну вещь... С моими-то руками можно хорошо заработать — на тех же памятниках! В Подмосковье, не скажу где, у нас крепкая артель. Знаете мой памятник погибшим? Там — будет не хуже!.. Деньги я беру, беру много (он хмелел от своих слов), чтобы иметь в конце концов возможность работать скульптуру независимо... Не спеши презирать! Главное то, что — в конце концов!..» Мы с ним едва не подрались в тот вечер. Свидетелем разговора был Франц.