Всё от земли - Николай Егоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Продуктов брали на неделю, щебень уложили за день. Уложили не как-нибудь, а по шнуру, под рейку, по визирке. Невероятен факт, но факт. Хотя что в этом невероятного? Все закономерно, как в природе, а природа — совокупность всех процессов и явлений, обеспечивающих жизнь на земле. И самый основной процесс — труд. Поэтому он вечен. Но труд еще и социальное явление. Как же велик тогда наш труд! Велик коллективизмом, принципами, творчеством, свободой и энтузиазмом.
Да, он — огромное богатство, и все как есть передается по наследству молодым — владейте.
Всё от земли
Всё — от земли. Поэтому она и не имеет стоимости.
На переднем простенке чистенькой деревенской избы фотография. Одна, больше никаких. В рамке из деревянных кружев, до того замысловат и тонок узор ее. На фотографии усатый моряк сидит, нога на ногу, а штанина клеш как черный парус над черным шлюпом парадного ботинка. А рядом с флотским стоит молодая женщина в подвенечном платье. У всякого времени свои обычаи, но плечи мужей всегда должны быть надежной опорой для жен.
Снимок казался еще влажным, но на оборотной стороне его значится дата: «4-таго февраля 1913 г.». И адрес заведения: Либава, угол Медвежьей и Суворовской, № 29/38, фотография К. Суске.
Либава тогда была крупнейшей военно-морской базой и торговым портом России, желающих запечатлеться на память — постоянная очередь, и можно было бы и не арендовать помещение на дорогом перекрестке главных улиц, но предприимчивый и расторопный К. Суске в накладе не оставался, а вот, спустя время, имел бы он настоящий гешефт, сохранив негатив этого снимка: перед его объемистым аппаратом послушно позировал наводчик носового орудия крейсера «Аврора» Яков Романович Чеколовец с супругой. Тот самый, который выстрелил по Зимнему дворцу в ночь с 25 на 26 октября 1917 года.
Но фотография так и осталась единственной в чистенькой хатке Ольги Яковлевны, дочери матроса с легендарного крейсера. И находилась она здесь по решению братьев, потому что их трое, а сестра — одна.
И сколько ни упрашивали, спустя десятилетия, вездесущие корреспонденты позволить им взять фотокарточку и размножить, она так и осталась на переднем простенке. Одна. В ажурной деревянной рамке, выпиленной самим Яковом Романовичем, мастером на все руки и потомственным хлеборобом. Не могли ее и купить: карточка не имела стоимости, как сама земля. И еще дороже стала после того, как умерли в один год Яков Романович и Домна Сидоровна.
В конце того пути, когда осточертела всем железная дорога под идеально круглыми железными колесами, железные гудки на поворотах и деревянный нудный скрип огромного железного состава, похожий на тележный скрип чумачьего обоза, когда страдал уже одышкой паровоз и дольше отдыхал на полустанках, заговорили переселенцы о земле, не очень круглой, не такой железной, зато такой надежной под ногами. Заговорили о причинах, кого и что заставило поехать в экую даль, которой нет конца и краю. И незаметно слово по слову дошли до родословных, и выяснилось, что даже коренные горожане — потомки пахарей.
— Выходит, кровь заговорила в нас?
— Не может быть. По крови передается только сходство по обличию.
— И чувство родины.
— Согласен. Я уже тоскую. Но чтобы соцпроисхождение передавалось по наследству — не может быть.
— Все может быть.
И рассказал тогда один старик из Каменец-Подольской волости такую притчу.
Давным-давно, не в прошлом даже веке, в позапрошлом, жил крепостной мужик-кузнец. В холодную пору, жалея уголь, гнул оси к барским фаэтонам, ковал серпы, подковы, сошники, лудил, паял, мараковал по жести и ладил ведра с прибауткой:
— Дужечка — копеечка, донышко — пятак, целое ведерочко — стоит четвертак.
Имел кузнец здоровье, силу и веру в то, что выкупит он вольную себе, скопив деньжат. Но так и не скопил. Истратил силу, молодость, здоровье, но не потерял надежду на свободу если не себе, так детям. А тех детей — двенадцать душ. И вот она еще одна, тринадцатая, в зыбке.
— Куда вам столько их? — допытывались люди.
Стряхнет кузнец окалину с бородки и подмигнет жене:
— А мы еще скуем. Все больше вольных станет на Руси. Что, мать, молчишь?
Но мать и так краснее самовара, и от смущения слезы на ресницах: тут с этими давно нужда заела.
И вот он, барин, узнав про кузнеца с его ордою и нуждою, катит на тройке, сам кучер, сам седок.
— Отдай, мужик, тринадцатого нам. Усыновим. Все есть у меня, потомства не дал бог. Отдай. Но с уговором: из вас никто ногой не ступит на мою усадьбу, и прочие послы ребенку не расскажут, кем рожден. За чадо — деньги, за тайну — воля. Согласны? Ну, смотрите…
Поахали, зубами поскрипели, сдерживая слезы, мать с отцом и согласились: нужда.
— Прости, сынок.
— Ты-ы… Помни уговор. Или уже забыл? Сынок. — И усмехнулся барин. — Он вам не сын отныне — господин. В нем все мое теперь: мой род старинный, титул и фамилия. Ты понял, раб? В нем все мое.
— Все, кроме плоти, барин, кроме крови, — сказал кузнец и вышел из избы.
А барин снова ухмыльнулся, брезгливо вытряхнул приемыша из рвани, закутал в лебяжье одеяло, целковый с мелочью в пустую люльку кинул и исчез.
И, все же не надеясь на глухоту и немоту земли (была бы колокольня — звонари найдутся), помещик продал старое свое имение вместе с дворней и прислугой и купил новое на другом краю России. И вырастил сына. Типичный дворянин.
А в новом том имении был сад. Огромные дубы. И сохнуть начали от старости они.
— Валить, — решил хозяин.
И затряслась округа от падающих великанов. Наехали соседи: помещики такие же, епископ из губернии, купец-миллионер. Событие. И все советуют по части древесины.
— Я сплавил бы деревья за границу. Деньгу немалую за них дадут, — прищурился купец.
— Тебе дай волю — всю Россию за границу сплавишь.
Епископ рек, поглаживая крест:
— Дуб — древо мудрое и мудрого подхода к делу требует. У всякого свой крест, и всяк несет его от чрева до погоста. Крест всемогущ. Аминь. Не крест, скажите мне, перечеркнул языческую Русь и возвеличил веру? Он символ веры. А вера — церковь и монастыри. Пожертвуем дубы на веру, коль христиане мы. Аминь.
— Куда подвел, шельмец! Под монастырь! — заперешептывались гости.
Дворянин по очереди поклонился им:
— Благодарю за умные советы. Тебя, купец, вас, пресвятой отец. Но сделаю, как скажет он, — и повернулся к молодому барину.
— Ну? Чего же ты молчишь? Скажи, так и поступим.
— Отдайте кузнецу. Пусть он угля нажгет из них и топоры кует для мужиков, им тоже топоры понадобиться могут.
А в это время где-то на Урале брал крепости бунтарский Пугачев.
Захохотали и зааплодировали гости, сочтя за шутку это. Пусть дерзкую, но шутку. Никто не знал тайны. Хозяин знал. И ужаснулся. И розовыми пятнами покрылось барское холеное лицо. Отнял он у кузнеца здоровье, молодость, силу. Все, кроме духа.
Недаром есть графа в анкетах: соцпроисхождение.
У Якова Романовича Чеколовца дед был хлеборобом, отец — хлеборобом, дети и внуки стали хлеборобами. Всё от земли. И, понимая это, решился поехать он на Урал, покинуть родное украинское село Тересица. Бывшее село. Где оно стояло, там теперь дно Киевского моря.
Людское стремление землю крутит. И вокруг оси, и вокруг солнца. Закрутило оно и Якова Чеколовца.
— Там, — вербовщик сказал, — и земли богато, и земля богата. Езжай, не прогадаешь.
Привезли их на малюсенькую, со спичечный коробок, станцию со странным названием Тамерлан. Высадили. У коновязи около вокзальчика с десяток понурых подвод, столько же пионеров при галстуках и туча неорганизованных ребятишек, кричащих: «Хохлы приехали!»
И приезжие в замешательстве озирались по сторонам, суматошно и молчаливо складывали «до горы» пожитки, не понимая, зачем они тащились на эту далекую незнакомую землю. И только когда от кучки встречающих отделился крепкий еще старикан в белой вышитой рубахе, неся на вытянутых руках хлеб-соль, поняли, зачем. Каравай сыто бугрился на расписном деревянном подносе, и запах и вид свежего хлеба знакомо тревожил крестьянские души. От него щемяще отдавало жнивом, плугом, сытостью, дымком, хатой, горячими кирпичами. Он был вынут из русской печи перед самым их прибытием и завернут в расшитое полотенце. Он был теплым еще, румяным, пышным, с яминкой в центре, как в центре Вселенной, и смазан маслом. Он был родным. И старшой группы переселенцев до того растрогался, принимая его, что чуть солонку не уронил: есть тут хлеб, а хлеб и папе римскому папа. Есть хлеб, значит, есть тут и земля, не обманул вербовщик.
Потом они погрузились на подводы и долго тащились до башни Тамерлана, давая крюк, потом выбрались на шлях, до сотрясения мозга ухабистый и до зубовного скрипа пыльный. И каждый гнал впереди себя свои думы. Всё от земли. И радость, и богатство, и нищета, и войны. И сама жизнь. Всё от земли. Думая, живой живет и верит.