Книги в моей жизни: Эссе - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернусь к связи между его писательством и бессонницей… Когда смотришь на даты, поставленные в конце его книг и указывающие на то, сколько времени на них потрачено, поражаешься, с какой быстротой он писал и сколь стремительно появлялись один за другим его труды (а это все увесистые тома). Все это, по моему мнению, предполагает наличие одного качества — «одержимости». Чтобы писать, нужно быть завороженным и одержимым. Чем же одержим и заворожен Сандрар? Жизнью. Этот человек влюблен в жизнь — et c’est tout[43]. Не важно, что иногда он это отрицает, не важно, что иногда он подвергает суровой критике или поносит современных художников, не важно, что он сравнивает свое недавнее прошлое с настоящим и находит в последнем изъяны, не важно, что он порицает направления, тенденции, философию и поведение людей нынешней эпохи, все равно это единственный человек нашего времени, который провозгласил, что сегодняшний день глубок и прекрасен — и воздал ему за это честь. Сандрар бросил якорь в самой гуще современной жизни, откуда обозревает, словно из боевой рубки, всю жизнь — прошлую, настоящую и будущую, жизнь звезд и жизнь океанских глубин, жизнь с маленькой буквы и жизнь грандиозную. Поэтому я и ухватился за него, видя в нем ослепительный пример правильных принципов, правильного отношения к жизни. Никто не может погрузиться в великолепие прошлого глубже, чем Сандрар, никто не может с большим жаром приветствовать будущее — но только настоящее, вечное настоящее он прославляет, вступая с ним в неразрывный союз. Такой это человек, и лишь такие люди принадлежат традиции, продолжают ее. Другие смотрят назад: это идолопоклонники или же духи надежды, являющиеся перед смертью, bonimenteurs[44]. Вместе с Сандраром вы открываете месторождение руды. И именно потому, что он так глубоко понимает настоящее, принимает его и составляет с ним единое целое, ему удается безошибочно предсказывать будущее. Нет, он не позирует в роли провидца! Его пророческие замечания возникают случайно и непроизвольно, теряясь в грудах необработанного материала. В этом смысле он напоминает мне хорошего врача. Он знает, как щупать пульс. В сущности, он знает все пульсирующие точки, подобно древним китайским врачевателям. Называя некоторых людей больными, некоторых художников продажными или фальшивыми, политиков всех мастей безумными, а военных преступниками, он знает, о чем говорит. Здесь в нем говорит судья.
Однако он умеет говорить и в другой, более близкой мне манере. Он может говорить с нежностью. Напомню, что Лоуренс первоначально хотел дать название «Нежность» книге, известной как «Любовник леди Чаттерли». Я упоминаю имя Лоуренса потому, что живо помню, как Сандрар заговорил о нем во время своего памятного визита на Виллу Сёра.
— Должно быть, вы много думаете о Лоуренсе, — вопросительно произнес он.
— Так и есть, — ответил я.
Мы обменялись несколькими словами, а затем он, как мне помнится, спросил меня прямо и недвусмысленно, не считаю ли я, что Лоуренса сильно переоценивают. Полагаю, ему не нравилась и даже казалась «подозрительной» метафизическая позиция Лоуренса. (А ведь тогда я был целиком поглощен именно этой стороной Лоуренса!) Во всяком случае, уверен, что я защищал Лоуренса слабо и неубедительно. По правде говоря, мне было гораздо интереснее выслушать мнение Сандрара о нем, нежели оправдывать собственное. Позднее, когда я читал Сандрара, слово «нежность» часто слетало с моих губ. Это слово непроизвольно пробуждало меня от моих грез. Хоть это пустое занятие, но я позволю себе удовольствие бесконечного размышления, сравнивая нежность Лоуренса с нежностью Сандрара. Я думаю, что они принадлежат к двум разным типам. Слабость Лоуренса — человек, слабость Сандрара — люди. Лоуренс стремился лучше узнать людей и желал трудиться вместе с ними. В его «Апокалипсисе» некоторые из самых трогательных пассажей посвящены усыханию «общественного» инстинкта. Эти страницы приносят нам подлинное страдание — за Лоуренса. Они дают нам возможность понять муки, которые он перенес, пытаясь быть «человеком среди людей». У Сандрара я не нахожу и намека на подобную утрату или ущербность. В человеческом океане Сандрар плавает столь же свободно, как морская свинка или дельфин. В своих сочинениях он всегда вместе с людьми, вместе как в действиях, так и в мыслях. Пусть даже он отшельник — но при этом целиком и полностью человек. И он брат всех людей. Никогда не считает он себя высшим существом по отношению к ближним. Лоуренс часто, слишком часто думал о себе как о высшем существе — полагаю, это неоспоримо — и очень часто таковым не был. Очень часто человек меньшего калибра «подучивал» его. Или стыдил. Лоуренс слишком сильно любил «человечество», чтобы понять ближних своих или поладить с ними.
Но главное различие между этими двумя людьми можно увидеть, познакомившись с их вымышленными персонажами. За исключением автопортретов, данных в книгах «Сыновья и любовники», «Кенгуру», «Жезл Аарона» и других, все персонажи Лоуренса — рупоры для его философских взглядов или тех философских взглядов, которые он желает ниспровергнуть. Это искусственно созданные личности, и ими можно манипулировать, как шахматными фигурами. Разумеется, в их жилах течет кровь, но эту кровь накачал в них Лоуренс. Персонажи Сандрара взяты из жизни, и их активность вытекает из водоворота жизни. Конечно, они также знакомят нас с жизненной философией Сандрара, но косвенным образом, в эллиптической художественной манере.
Сандрар источает нежность всеми порами. Он не жалеет своих персонажей, но не бранит их и не наказывает. Самые резкие слова, замечу в скобках, он приберегает для тех поэтов и художников, чьи работы считает фальшивыми. Исключая подобные обличительные пассажи, мы редко видим, чтобы он выносил приговор другим людям. Но мы видим, что он, разоблачая слабости и проступки своих героев, раскрывает или пытается раскрыть их подлинную, героическую натуру. В книгах его толпятся разнообразные персонажи — человеческие, слишком человеческие, и все они воспеваются в их истинной, изначальной сущности. Они могут или не могут проявить героизм перед лицом смерти, они могут или не могут проявить героизм перед судом или трибуналом, но они проявляют героизм в повседневной борьбе за отстаивание, утверждение своего главного существа. Я уже упоминал о книге Эла Дженнингса, которую Сандрар так превосходно перевел. Сам выбор подобной книги подтверждает мою мысль. Этот маленький человек, этот отщепенец с преувеличенным чувством справедливости и чести, «загремевший на пожизненное» (и лишь случайно помилованный Теодором Рузвельтом), этот наводивший на всех ужас монстр Запада, которого переполняла нежность, — именно такую личность и должен был выбрать Сандрар для рассказа об окружающем нас мире, именно такую личность ему следовало поддержать, так как в ней воплощалось жизненное достоинство. О, как бы мне хотелось оказаться там, где Сандрар случайно поймал его — только представьте себе, в Голливуде! Сандрар описал эту «короткую встречу», а я узнал о ней из уст самого Эла Дженнингса, когда несколько лет тому назад случайно столкнулся с ним в книжном магазине — все там же, в Голливуде.
В книгах, написанных после оккупации, Сандрару пришлось много говорить о войне: о Первой мировой, естественно, — не потому лишь, что она была менее бесчеловечной, а еще и потому, что она, как мне кажется, определила весь ход его последующей жизни. Он писал также и о Второй мировой войне — особенно о падении Парижа и невероятном исходе, который этому предшествовал. Пронзительные страницы, напоминающие «Откровение». В литературе о войне с ними может сравниться только «Военный летчик» Сент-Экзюпери. (См. в книге «Дележ неба» раздел, озаглавленный «Новый покровитель авиации»)[45] всех этих недавних книгах Сандрар раскрывается все более и более. Настолько потрясающими, настолько откровенными предстают эти мелькающие перед нашими глазами сцены, что мы инстинктивно отшатываемся. Настолько точными, стремительными и искусными выглядят эти откровения, что начинает казаться, будто смотришь на работу дробильной машины. Эти мгновенные вспышки выхватывают громадную толпу близких ему людей, чья жизнь неразрывно сплелась с его жизнью. Оказавшись незащищенными под мертвенно-бледным прожектором этого циклопического глаза, они уловляются в потоке света и изучаются со всех сторон. Повсюду «завершение» разного рода. Ничто не опущено и не искажено ради повествования. В этих книгах «повествование» обретает такое напряжение и размах, что все опоры и подпорки разрушаются с тем, чтобы книга могла стать частью жизни, плыть вместе с течением жизни и навсегда остаться тождественной жизни. Здесь мы вступаем в соприкосновение с людьми, которых Сандрар по-настоящему любил, рядом с которыми сражался в окопах и видел, как они умываются, словно крысы. Этих цыган Зоны он сравнивал со знакомцами старых добрых дней: с плантаторами и прочими обитателями Южной Америки — носильщиками, швейцарами, торговцами, водителями грузовиков и другими «незначительными людьми» (как мы говорим), которых он описывает с предельной симпатией и пониманием. Какая галерея! Гораздо более захватывающая во всем смысле этого слова, чем галерея бальзаковских «типов». Вот где настоящая «Человеческая Комедия». Это не социологические исследования на манер Золя. Не сатирическое кукольное представление на манер Теккерея. Не человечество в целом на манер Жюля Ромена. В этих последних книгах Сандрар дает нам французский эквивалент лучших творений Достоевского — таких, как «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы». Быть может, по замыслу и целям они уступают книгам великого русского писателя, но в них имеются свой замысел и цель, которые мы сумеем понять лишь по прошествии времени. Однако по масштабу, мощи, юмору, нежности и религиозному (да, религиозному!) рвению они равны. Подобный уровень может быть достигнут только в зрелые годы жизни.