Дневник писателя - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так раздавал он себя, не меряя и не считая. Не потому ли всегда хватало, всегда было вино в мехах его, что был соединен он прямо с первым и безграничным океаном любви?
* * *Все это происходило так ужасно давно! Мест, где прошло мое раннее детство, я не видал десятки лет. Жизнь изменилась безмерно. Вероятно, нет нашего белого двухэтажного дома в Устах, ничего не осталось от усадьбы в Будакове, под Калугою, куда мы ездили. Через Сухиничи давно прошла железная дорога, и никто не ездит более «на долгих». Козельск, наверно, все такой же… Оптиной… просто нет.
Всю горечь, всю тяжесть неравной борьбы за нее пришлось вынести старцам Анатолию и Нектарию — могиканам оптинской династии. Революция надвигалась — злобная, бешено-разрушительная. Оптина пустынь погибла, т. е. здания существуют, но их назначение иное{14}. Место, где бывал Гоголь, куда приезжали Соловьев и Достоевский, где жил Леонтьев и куда наведывался сам Толстой, — ушло на дно таинственного озера — до времени. В новой татарщине нет места Оптиной. — Вокруг, по лесам Брынским, по соседним деревушкам, таятся бывшие обитатели обители. Появились в окрестностях и новые люди — православные из Москвы, художники, люди высокой культуры, селятся вблизи бывшего монастыря, как бы питаются его подземным светом. Собирают и записывают черты высоких жизней старцев, некоторые работают, есть и такие, кто приезжает на лето из города, как бы на дачу. Мне недавно пришлось у знакомых читать описание пасхальной ночи — оттуда. Как сияла огнями сельская церковь за рекой, как река разлилась и надо было в лодке плыть к заутрене — я знаю и сам, как черны эти ночи пасхальные у нас в деревне, как жгут звезды, как плывут, дробятся отраженья плошек и фонариков в реке, как чудно и таинственно — плыть по воде святою ночью.
Далекий разлив, тьма, благовест… Да воскреснет Бог и да расточатся враги Его.
СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ{15}
«Евангелие было русское. Степан, несколько стесняясь, взял его и раскрыл. Когда он в последний раз держал в руках эту книгу? Вспомнить не мог. Перелистывал ее, и его взгляд падал на старинные, торжественные заглавия. „Господа нашего Иисуса Христа Святое Евангелие“, „От Луки святое благовествование“. Как мало все это похоже на ту пеструю, шумную жизнь, которую он вел уже столько лет!
Ему вдруг страстно захотелось перечитать эти страницы. И он попросил себе книгу на несколько дней. Вечером сидя в беленькой комнате у синьоры Тулы, Степан читал Евангелие от Матфея. Дойдя до Нагорной проповеди и Заповедей блаженства, он почувствовал необыкновенное волнение. Не мог читать дальше. Поднявшись, стал ходить взад-вперед. „Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное“. „Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят“. Отчего не знал он этого раньше? „Боже мой, Боже мой…“ Степан пробовал читать далее, раскрывал книгу на разных местах, но не мог: ему мешало нечто, совершавшееся в это время в его душе».
Это несколько строк из довоенного романа{16}. Степан — революционер, на совести которого тяжелое дело, террористический акт, где по нечаянности вместо назначенной жертвы пострадали от взрыва дети. Он бежал, живет в Италии, в глухой деревушке близ Генуи — Евангелие попадается ему под руку в минуту томлений и тоски.
Благая весть! Да, воистину. И не только в романах, но и в жизни Евангелие приходит не в легкое время, а в тяжелое, не когда веселимся, а когда задыхаемся. Или, быть может, мы к нему идем как та блудница, что слезами своими омыла ноги Господа. Блудница и убийца читают Евангелие у Достоевского — но ведь для нас, для стонущих и раздирающих свои сердца пришел Господь в мир во образе Назаретского плотника.
Чем утешает Евангелие? Пожалуй, прямо тем, что это другой мир, другой воздух, чем наш. Дело не в самих даже идеях Евангелия, не столь в заповедях, сколь в таинственно-божественной природе его, в непрерывном излучении некоего белого света… Не знаю, как сказать, но действие Евангелия органично и внеразумно. Человек в нем, как в бесплотных лучах иного мира. Удивительно, что всегда эти лучи вызывают тихое брожение духовное, чувство умиленности и — слезы.
Я не могу понять загадки Евангелия. Я лишь ощущаю его нечеловеческой книгой. И никогда ни одна человеческая не оказывала на меня такого странного действия.
* * *Но вот оказывается, что к Евангелию можно подойти «по-земному». Это не ново, разумеется. Ренан давно занялся этим. Я не знаю его книги. Передо мной другая, «Сын Человеческий» Эмиля Людвига{17}, современного немецкого писателя. За последнее время он очень прославился. Его область — «художественная биография», жанр, введенный французами (biographie romancée[44]). Жанр этот заманчив и неприятен, легок и труден. Есть соблазн дать фигуру, облик, будучи только полу-художником. «Изобразить», не имея на то патента. Всякое изображение, конечно, привлекательно, читается охотно. Не бог весть какой писатель Пурталес{18}, но его «Франц Лист» вышел очень интересным. Французы, которым проза дается отлично, разумеется, здесь господа положения. Но и немцы стараются не отстать. И Людвиг старается — как может. Он написал Гете, Бисмарка, Наполеона, даже «биографию» объявления Великой войны. Взялся и за Христа. Его намерения незамысловаты. Он вовсе не хочет Христа хулить или над ним смеяться. Напротив, даже очень одобряет и всегда противопоставляет книжникам и фарисеям. Но ему нужно все в его жизни сделать разумным, ясным и не-удивительным. Вот перед нами маленькая страна с малым порабощенным народцем. Жить трудно. Постоянно вспыхивают возмущения против иноземцев, мечта о Мессии, царе и освободителе вечно жива. Иисус впитывает ее с детства. И странствующих пророков сколько угодно. Мягкий и тихий плотник из Назарета говорит приблизительно то же, что и другие. Но в нем есть настоящая кротость, «симпатичность». Он отлично знает жизнь бедняков и сочувствует ей, Его сердце вполне созвучно им, и Его слова из их мира. Поэтому молодой человек и имеет успех. Он прощает грешницу, над которой смеются лицемеры. Помогает больным и страждущим — магнетическою силой, которою наделен. Чудеса? Все они объяснимы. Искушение в пустыне? Это вроде галлюцинаций от усталости и голода. Свиньи сверглись со скалы — просто они слишком близко подошли к утесам, в то время как пастухи были отвлечены бесноватым и зазевались. Да притом же и молва все это преувеличила, раздула. Но в сущности, Он и исцелял не беспредельно. «Сам Иисус чувствовал себя все более утомленным этой вечной необходимостью исцелять больных. Казалось, он стыдился своего дара внушения, он в постоянном страхе, что этот дар приносит ущерб его учению».
«Наконец, он настолько утомлен, что когда однажды его одежды касается ищущая исцеления женщина, он чувствует, что силы его истощаются… Удивительно ли, что, уходя от исцеленного, он имеет для него на прощание, вместо доброго взгляда, ласкового слова, неизменное предупреждение, чтоб исцеленный молчал»[45]. (Людвиг хитер. Хотя в общем он благоволит ко Христу, но его «психологический скальпель» где надо проникает в «глубины»: Христос, как не вполне уверенный в себе медиум, ловко избегает чрезмерной траты своей силы!)
Как бы то ни было, этот симпатичный пророк, проповедующий приятные вещи в духе английской трудовой партии, не симпатичен книжникам и фарисеям, и они его губят. (В сцене суда и ответов Анне есть комическое место. Христос уклоняется от прямого ответа и отвечает «с чисто крестьянским упорством» — в советской России Людвиг написал бы «с мелкобуржуазным» или «контрреволюционным».)
Страдания, распятие, положение во гроб в загородном саду Иосифа Аримафейского. Стражей, понятно, никаких нет, и тело исчезло. Мало ли как оно могло исчезнуть? Приводится пять возможностей: или Пилат распорядился по-новому, или священники унесли, желая предотвратить поклонение, или садовник унес, или разбойники ограбили, или, наконец, он и не умирал, а, отдохнув, сам ушел. Все обыкновенно и не-чудесно было в жизни, обыкновенна и смерть.
«Женщинам же, которые его любили, чудилось в их снах наяву, что им являлся воскресший Иисус».
* * *Таковы намерения. Как они выполняются? Манерой сплошной «психологической» живописи. Хочется написать портрет Иисуса, как Бисмарка и Наполеона, и дать окружающую обстановку. В книге очень много пейзажей Палестины, interieur-ов городов, вообще «местного колорита», крайне неискусно написанного. Но главное, разумеется, сам Христос. Надо его понять! Надо изобразить все движения его души, смены чувств, настроений, сделать из него живого человека. Иисус у Людвига иногда кроток, иногда поэтичен, но он и сердится, иногда боится, иногда он сух и т. п. (сложность человеческих противоречий!). Людвиг желает меня убедить, что он знает, что именно думал и чувствовал Христос там-то и там-то. Тут автор особенно отвратителен. Я-то сам отлично знаю, как задача Людвига выполняется истинным художником, и ясно вижу в данном случае подделку. Нет, для того чтобы действительно изобразить чью-то душу, надо спуститься в нее, хоть на мгновение, чудесной интуицией ее коснуться, на мгновение перестать быть вполне собой… Толстой, Достоевский это делали. Только, как настоящие художники, Христа не избирали для своих писаний. Великие — боялись такой интуиции. «У талантов голова рано седеет от сомнений», — говорил покойный Чехов. Хлесткий Людвиг ничего не боится, ибо лишен художнического помазания. Ему море по колено. Он все знает. Для него Христос как на ладони. Он все сейчас же покажет, объяснит. «Иисус смотрит на все не так, как другие люди, он поэт и ищет во всем сравнений: холмы и камни, река и крепость, земные катастрофы и цветущие вокруг скаты… во всем видит он свое значение, все наталкивает его на размышления».