Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех - Джон Клеланд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немного времени потребовалось, чтобы успехами своими сумела я доказать, как глубоко ценю все, о чем он мне говорит: я повторяла ему почти слово в слово и, не желая, чтобы меня принимали просто за попку-попугая, показывала, как я вникаю, обдумываю, как стараюсь понять, я сопровождала уроки собственными замечаниями и задавала ему вопросы, требующие объяснений.
Я стала заметно избавляться от своего провинциального выговора, от неуклюжести в походке, осанке, манерах, умении себя держать – так велика была моя наблюдательность и так быстро я все схватывала и перенимала, так плодотворно было мое стремление с каждым днем делаться все более и более достойной его сердца.
Что касается денег, то он приносил мне все, что сам получал, только великих трудов ему стоило заставить меня хоть часть из них положить в свое бюро; то же и с одеждой: ему никак не удавалось уговорить меня принять хоть на фут материи больше, чем требовалось на то, чтобы – в угоду его вкусам – одеться поаккуратнее, ничего сверх того мне было не нужно. С превеликим удовольствием я взялась бы за любой, пусть самый тяжкий труд, пальцы себе с радостью извела бы до костей, лишь бы иметь возможность содержать его; сами посудите теперь, могла ли я даже помыслить о том, чтобы стать для него обузой. Непрактичность, отсутствие корысти во мне были так естественны, настолько следовали велениям моего сердца, что Чарльз не мог того не почувствовать: если он и не любил меня так, как я его (постоянный и единственный предмет милых препирательств между нами), все же он, по крайней мере, сумел вселить в меня веру в то, что нет и не может быть мужчины нежнее, честнее и вернее, чем он.
Наша домовладелица, миссис Джонс, частенько поднималась ко мне в квартиру, откуда я без Чарльза не выходила никуда и ни за чем; для нее не составило труда – никакого тут особого искусства не требовалось – быстренько выведать, что мы обошлись без церковной церемонии, а некоторое время спустя она узнала все тайны наших отношений, все это ее отнюдь не огорчило, скорее наоборот, если принять во внимание ее намерения, касающиеся меня, которые – увы! – она слишком скоро получит возможность привести в исполнение. Тогда же собственный жизненный опыт убеждал ее, что любая попытка, пусть самая что ни на есть косвенная или замаскированная, расколоть, разрушить неразрывный союз, единение двух таких сердец, как наши, привела бы (во всяком случае, в то время) всего-навсего к потере двух жильцов, которыми она умело и прибыльно верховодила, особенно, если любой из нас узнает о том, что ей поручено, а поручено ей было одним из клиентов либо как-нибудь выманить меня из дома одну, либо любой ценой убрать от моего покровителя.
Но тут вскоре варвар-судьба моя избавила ее от необходимости разлучать нас. Уже одиннадцать месяцев моей жизни пронеслись одним сплошным неудержимым потоком счастья и восторга. А даже в природе бурному потоку не дано литься долго. Около трех месяцев я носила его ребенка – тут полагалось бы сказать, что это обстоятельство увеличило его заботу и нежность. И вдруг – смертельный, нежданный удар разлуки обрушился на нас. Умолчу о всех подробностях, о каких до сей поры не могу вспомнить без содрогания, как все еще не могу прийти в себя и постичь, как, за счет чего удалось мне все это пережить.
Два бесконечно долгих, словно целая жизнь, дня продержалась я без вестей от него – я, которая им одним дышала, которая существовала только с ним и в нем и еще ни разу не знала случая, когда даже двадцать четыре часа прошли без того, чтобы я не увидела его или не получила от него весточки. На третий день нетерпение сделалось так велико, а тревога так сильна, что я пришла в совершенное расстройство; не имея больше сил сносить эту пытку, я рухнула в постель и позвонила миссис Джонс, прося ее подняться, хотя как раз она-то вовсе не годилась мне в утешители при таком моем беспокойстве. Я едва дышала и с трудом отыскала слова, чтобы упросить ее во имя спасения моей жизни какими угодно средствами выяснить – и немедленно, – что стало с моей единственной в этой жизни опорой и утешением. Она принялась так соболезновать мне, что скорее обострила мою печаль, чем смягчила ее, но тем не менее отправилась выполнять мое поручение.
Далеко ей идти не пришлось: до дома отца Чарльза было рукой подать, жил он на одной из улиц, выходящих к Ковент-Гарден. Там она зашла в кабачок и уже из него послала за горничной, имя которой я ей назвала, потому что та лучше других могла о чем угодно поведать.
Горничная с готовностью откликнулась на зов и, когда миссис Джонс спросила, что случилось с Чарльзом, не уехал ли он из города, с такой же готовностью сообщила, что ее господин сына своего услал, что уже на следующий день не было тайной для слуг. Меры столь решительные господин принял, чтоб по всей строгости наказать сына за то, что тому доставалось больше любви и заботы бабушки, чем самому господину. Обставить все под благовидным предлогом он постарался внезапно и скрытно, опасаясь, как бы бабушкина любовь не стала непреодолимым препятствием и не помешала бы Чарльзу покинуть Англию, отправившись в уготованное ему отцом путешествие. Нашелся и повод: необходимо было вступить во владение значительным наследством, которое досталось отцу по смерти богатого торговца (его родного брата) на одной из тихоокеанских факторий в Южных Морях, о чем недавно было получено уведомление вместе с копией завещания.
Решив твердо услать сына подальше, отец в тайне от него сделал необходимые приготовления и снарядил его в путь, договорившись с капитаном судна, от которого добился, пользуясь знакомством с главным хозяином судна и его патроном, беспрекословного исполнения своих распоряжений. Короче, обделал он все так скрытно и так основательно, что сын, поднимаясь на палубу, был убежден, будто речь идет всего лишь о нескольких часах прогулки вниз по реке; тут его схватили, задержали на борту, не дали ни строчки написать и вообще следили за ним строже, чем за государственным преступником.
Так кумир души моей был отвергнут от меня и силой отправлен в долгое путешествие, оставшись в пути без единого друга, без единой строчки утешения, если не считать сухих объяснений и распоряжений от своего отца, что следует сделать по прибытии в порт назначения, да впридачу нескольких рекомендательных писем к тамошнему фактору – о подробностях этих я узнала не сразу, лишь много времени спустя.
Еще горничная, говоря с миссис Джонс, добавила, что уверена: такое обращение с прелестным ее молодым господином убьет его бабушку. Так оно, к несчастью, и произошло: узнав обо всем, старая леди не прожила и месяца; поскольку же все ее состояние заключалось в годовой ренте, из которой ей ничего не удалось скопить, любимому своему, ставшему жертвой такой роковой зависти, она не смогла оставить ничего существенного, но до самого смертного часа наотрез отказалась видеть его отца.
Когда миссис Джонс вернулась, то вид ее, такой спокойный, если не сказать беспечный, меня едва не обрадовал: я полуобольщалась тем, что она успокоит мое измученное сердце добрыми вестями. Увы, надежда оказалась до жестокости обманчивой: злодейка с невообразимой холодностью вонзила кинжал мне в самое сердце, сказав – безо всяких околичностей и лишних слов утешения, – что Чарльз отправлен за море по крайней мере на четыре года (тут она срок прибавила не без злого умысла) и что, если рассудить здраво, мне нет смысла ожидать, что когда-нибудь в жизни я снова увижу его – сказано все это было так веско и обоснованно, что я не могла не поверить ее словам, ведь они, в общем-то, были более чем правдивы!
Не успела она закончить свой отчет, как я лишилась чувств, последовали несколько приступов, один другого ужаснее и бесчувственнее, случился у меня выкидыш – потеряла я драгоценный залог любви моего Чарльза. Увы, несчастным не дано умереть, когда смерть для них милость, – и женщины в страданиях больше всех узнают, как верна эта поговорка.
Строгий и небескорыстный уход спас гнусную жизнь, которая вместо счастья и радости, какими была переполнена, неожиданно не давала мне ничего, кроме глубин отвращения, ужаса и острейшей скорби.
Так пролежала я шесть недель, пока молодость и естество вырывали меня из дружеских объятий смерти – о ней я молила все время как о спасении и облегчении, но она осталась глуха к моим мольбам; понемногу я поправилась, хотя и не вышла из состояния оцепенения, горя и отчаяния, грозившего мне полной утратой чувств и сумасшедшим домом.
Все же время, великий сей утешитель в обыденной жизни, понемногу смягчило жестокость моих страданий, притупило чувствительность к ним. Здоровье вернулось, хотя меня по-прежнему одолевали печаль, уныние и слабость, которые, кстати, стерли с лица моего сельский румянец, отчего оно стало более тонким и трогательным.
Обо всем об этом домовладелица заботилась весьма назойливо, следя за тем, чтобы я ни в чем нужды не знала, пока не увидела, что я вполне поправилась для осуществления ее замыслов. Однажды, после того, как мы с ней вместо пообедали, она поздравила меня с выздоровлением – заслугу в том она целиком приписала себе. Начав столь радужно, закончила она ужаснейшим и подлейшим эпилогом: «Теперь вы, мисс Фанни, чувствуете себя вполне сносно, вы можете оставаться в моем доме столько, сколько хотите. Вы видели: я у вас ничего не просила – и достаточно долго. Но правду говоря, с меня требуют некоторую сумму денег, которая должна быть выплачена». С этими словами она вручила мне счета за квартиру, стол, оплату лекарств, услуг сиделки и т. д. и т. п. – всего на двадцать три фунта, семнадцать шиллингов и шесть пенсов. Все, что я могла отдать в покрытие этого долга (и об этом миссис Джонс прекрасно знала), не превышало и семи гиней, случайно оставшихся от наших с дорогим моим Чарльзом совместных сбережений. Тем не менее она пожелала знать, какой вид платежа я изберу! Разразившись потоком слез, я поведала ей о своем положении, а немного оправившись, добавила, что продам то немногое, что у меня есть из платья, и остальное верну ей, как только смогу. Однако расстройство мое, так отвечавшее ее мыслям, лишь еще больше ожесточило ее.