Правда и блаженство - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Часто ты караулишь у окна женского отделения? — спросила Людмила Вилорьевна утишенным тоном.
Лешка тоже отвечал вполголоса:
— Нет. Я так… Случайно. Делать нечего…
— Врешь, — ласково пресекла его Людмила Вилорьевна. — Кому ты про меня рассказал, что видел голую?
— Никому.
— Не может такого быть.
— Никому! Правда, никому! — стоял на своем Лешка.
— О! Шалунишка! Значит, ты умеешь хранить секреты? — восхитилась Людмила Вилорьевна и стала еще улыбчивее и горячей. — Интересно было смотреть на меня, на голую? — Она высверливала взглядом правду. Лешка сопротивлялся, не хотел признаваться, раскрывать себя. Но библиотекарша не отступалась: — Понравилась я тебе?
— Да, понравились, — прошептал он, враз покраснел.
Людмила Вилорьевна радостно рассмеялась, а затем тихо, уцеписто и проникновенно спросила:
— Хочешь еще посмотреть? На меня, на голую?
Лешка испуганно отпрянул, вдруг она тянет его в капкан, голову морочит, чтобы потом обсмеять. Но рискнул:
— Хочу!
Людмила Вилорьевна весело воскликнула:
— О! Какой откровенный мальчик! Ты такой миленький. Ты, шалунишка, будешь кружить девчонкам головы… На… смотри! — Она стала расстегивать свою белоснежную блузку и настойчиво глядела на Лешку. Блузка распахнулась, и Лешка обомлело увидел перед собой наготу воспитательницы, белья под блузкой не оказалось. Людмила Вилорьевна дышала напряженно, часто, он слышал ее дыхание, он чувствовал тепло этого дыхания. Она придвинула к нему свою грудь, словно красуясь ею. Лешка испуганно и восторженно смотрел — крупные розово-коричневые соски в пупырышках, большие, упружистого, налитого вида груди, волнующе близкие, живые и бессовестные.
— Хочешь потрогать? — прошептала дрожащим голосом Людмила Вилорьевна. — Ну, шалунишка, смелей. Положи свои ручки…
Лешка, не помня себя от страха и оглушительного восторга, положил обе ладошки на ее груди; он почувствовал трепет и силу этих грудей, их заворожительную тяжесть; он коснулся пальцами сосков, попробовал грудь на вес, вкруговую исследовательски огладил ее. Людмила Вилорьевна от его движений распалилась, она стала красива, алые губы у нее чуть дрожали, синие глаза не портили даже стекла очков, — глаза сияли; она с еще большей охотою выставляла свою грудь для Лешки, и его прикосновения явно приносили ей сладость.
— Какой умница, какой шалунишка! — тихо воскликнула Людмила Вилорьевна и сильно обняла Лешку, прижала к груди, поцеловала горячими губами в голову, в щеки. И задышала еще чаще и жарче. — Погладь меня еще, — шепнула она, приоткинулась на диване, оперлась на локоть, шире распахнула блузку. — Не бойся…
Тут Лешка, казалось, уже в полном беспамятстве положил ей руки на груди и стал их пожимать, гладить, легонько раскачивать… Людмила Вилорьевна, словно бы от чего-то захлебнувшись, вдруг прервала дыхание, сама сдавила себе руками грудь, а потом оттолкнула Лешку и приказала:
— Уходи! Теперь уходи!.. Забери краски и уходи!
Лешка, ошеломленный, не верящий в то, что произошло, пошел из кабинета, напоследок оглянулся — у Людмилы Вилорьевны сверкали глаза, дрожали алые губы, одну руку она держала у себя на груди, другую зажала между голеней.
— Ключ в двери. Уходи! Молчи… — взмолилась она.
Лешка выскочил из библиотеки, унося в ушах ее тихий, истязательно-сладкий, животный стон
XVАвгуст кончился. Город Вятск, как всякий советский город, готовился на завтра испестрить улицы букетами цветов, облагородить живой белизной парадных школьных фартуков и сорочек, полыхнуть алыми наутюженными крыльями пионерских галстуков. Повсюду из школьных дворов грянут в хриповатые рупоры многоголосые хоры и оркестровые марши, бравурно загремят дробью барабаны, и горнист, высоко задрав горн, оттрубит «Слушайте все!» По радио будут гонять новый детский гимн «Пусть всегда будет солнце». От этой незатейливой песни у Маргариты становилось лихо внутри, делалось жалко Костика и хотелось рыдать.
Поутру Маргарита собиралась к тетке Зине, чтоб купить для Костика свежесрезанных гладиолусов. Поход за цветами не дался.
Ночью Маргариту казнил жуткий сон: будто ее летом сорок второго из оккупированного немцами Смоленска гонят в Германию. Она стоит в шеренге баб и девок на смоленском перроне перед составом с товарными вагонами. Майор Зигфрид Монат, толстый, усатый помощник коменданта города каждую из баб и девок зачем-то общупывает, — особенно долго девок. Общупает, затем толкает в вагон. Вот доходит очередь до Маргариты. Зигфрид также лапает ее, что-то ищет на ее теле, сально глядит в глаза, шлепает по ягодицам. Маргарита покорно терпит нательный шмон и с горячностью шепчет Зигфриду: «Вы же мне обещали, господин майор! Не отправляйте меня в Германию…» — «Ничего я не обещал», — сквозь усы ворчит Зигфрид Монат. — «Нет, обещали… Я же согласилась с вами жить…» — возражает Маргарита; «Делай, что тебе приказано!» — срывается на крик немецкий майор и выхватывает из кобуры пистолет. «Не-ет!!! — в истерике визжит Маргарита. — Не поеду! Ни за что! Не хочу!!» Тогда Зигфрид Монат стреляет ей в живот…
Маргарита проснулась. Во всем теле стоял жар, словно Зигфрид и в самом деле пальнул в живот, и пуля вскипятила кровь в венах… Первое, что пришло в голову, — оспорить сон. Действительность была безопаснее, но гаже, чем сон. В комендатуре, где готовились списки на отправку в Германию, на грязные работы, в батраки, в бордели, служила переводчицей соседка Маргариты, Эльвира, она и познакомила ее с майором Монатом, помощником городского коменданта, ответственным за отправку рабочей силы на Запад.
«Не отправляйте меня, господин майор», — умолительно требовала Маргарита, готовая стать на колени перед этим немцем; у толстого Зигфрида Моната были круглые пунцовые щеки и маленькие зеленые глаза, мясистый нос и редкие жесткие, как конский волос, усы… Зигфрид Монат бесцеремонно осмотрел Маргариту, приказал повернуться задом, зачем-то ткнул пальцем в ягодицу. «Будешь со мной жить?» — он немного изъяснялся по-русски; в его вопросе Маргарита почувствовала спасение: «Да», — согласилась она, хотя не представляла, что такое жить с мужчиной. Так она стала наложницей у оккупанта-немца, — ей тогда исполнилось семнадцать лет.
Маргарите повезло. В Германию в кабалу ее не угнали, а Зигфрид Монат оказался, вернее, не оказался извращенцем, садистом и пьяницей, даже ни разу не ударил Маргариту, хотя любил шлепнуть по мягкому месту, и не передавал для утех своим друзьям-подонкам, которые устраивали дикарские гульбища с насилием русских женщин.
Сон развеялся, ушел из памяти и толстый, с колючими усами Зигфрид Монат, но жар внутри тела не иссякал. Хотелось пить. В ночных сумерках Маргарита разглядела циферблат настенных часов — всего лишь пятый час. Рано.
Она хотела потихоньку, не побудив Костика, который спал с ней рядом, встать и пройти на кухню, остудить нутряной огонь холодной водой. Встать не смогла. Только она повернулась на бок, что-то внутри ее будто бы стронулось, шевельнулось, и всю ее пронзила непомерная, игольчатая боль. Некоторое время Маргарита лежала без памяти, разрушенная этой болью.
Сознание вернулось вместе с воспоминаниями о смоленской оккупации и немецком майоре. Зигфрид Монат спас ее от унизительной и безжалостной смерти. Покидая город перед наступлением Красной Армии, дружки Зигфрида Моната собрали своих славянских любовниц, устроили с ними прощальную вакханалию. После кутежа заперли их в доме, а дом подожгли со всех углов из огнеметов. Безвинные немецкие утешницы кричали, выли, ошалело бились в огненном заточении, горели заживо. «Вам же лучше! Коммунисты вас все равно б расстреляли за то, что жили с настоящими арийцами… Попадете в рай! Нечего мучиться!» — в пьяном кураже, сжигая теми же огнеметами всякую жалость к своим бывшим подругам, смеялись уходящие со смоленской земли оккупанты. Зигфрид Монат сделал для Маргариты жест великодушия: простился с ней с грустью, оставил сухой офицерский паек и даже не воспользовался напоследок ее подневольным телом.
«Что же это такое? Напасть-то какая? — безголосо прошептала Маргарита. — Не вовремя…» Перебарывая боль, она улыбнулась, глядя на Костика, сын спал с полуоткрытым ртом, запрокинув голову, спал крепко; Маргарита кое-как сползла с постели и на коленках, скорчившись и обхватив одной рукой живот, тронулась искать подмоги у соседей.
Она постучала в дверь к Ворончихиным, а выскочившей на стук Валентине Семеновне прошептала с горькой усмешкой:
— Видно, осколок с войны стронулся… Ничего, Валя, я живучая… За Костиком пригляди.
Маргариту увезли на «скорой» уже без сознания. Лицо ее покрывали капли пота. Предупредить Валентину Семеновну о покупке гладиолусов ей не удалось