Город - Олег Стрижак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…ещё раз! Ещё раз: проход монтировщиков, пожалуйста; что-то в шествии их заключалось, чего я тогда не понял: важное! Их шествие, гулянье через утреннее, изящное фойе… Старичок не идет в счет. Истрепанный ватник, лысая, жутковатая голова. Узкие, висящие плечи, устрашающий бычий загривок, и чудовищной величины и тяжести клешни; старичок приял свои восемьсот, и приветливо пришепетывал: частушку матерную; старичок Добрыня не в счет. Витязь. Гиревик. Старичку до всех, лощеных, в бархате, дел никаких нет. У старичка личный, и интереснейший мир. Тревожный черный, взъерошенный (углем жгущий, рогожинский взгляд!), сумевший взглядом ввести мою девочку в угрюмость; что между ними, взъерошенным и моей девочкой, произошло?.. а как они шли! нет, как они шли! Черные. Выпившие. Укрепили, значит, декорацию, вышли на угол, зашли во дворик, приняли Волжского, рубль шесть копеек фугас, придымили папиросочкой. Вернулись. Теперь начнут, сказал Мишенька, актер. И точно: пришли эти трое, в чумазых ватниках; и белые, золоченые двери в мерцающий зал отворились. Главнейшими они были здесь, вот что. Шли, как в лесу. В упор никого не замечая!.. и две женщины-девочки, красивые, как длинные цветы, посреди фойе; и что? загадка в том, что… И всё же, шествие их через нарядное фойе переломило дымчатый хрусталик моего утра. Чего я испугался? Тревогой нехорошей пахнуло; загадка в том, что горящий угольем взгляд черного и взъерошенного был моей девочке исключительно понятен; и мерзкий мальчишка глянул на красавицу мою жену, как предъявил ей счёт; знал мальчишка о ней что-то, чего она ему не могла простить! вот с чего начало всё рушиться.
XXВ небольшом зале, где темный красный бархат, позолота, вечерний огонь люстр, ложи в лиловой тени пахли духами, пахли театром (грешной мысли не допуская о возможности существования поздней осени, луж, осин, дикого ветра, наводнений, мокрых метелей), занавес был раздвинут. Темная, почти пустая сцена обнажена.
Какой-то полог, в непонятных узорах, речная коряга.
Моя жена уверенно прошла к любимым своим креслам. Изучив, с легким прищуром, сцену, села, положив ногу на ногу, очертив тканью платья красивейшее, узкое колено, и скучающе развернула программку.
Зал наполнился едва ли на четверть; редкие островки изощренных зрителей, профессионалов.
Жена, чуть наклонив красивую голову, читала внимательно перечень актеров. И, задумавшись с нею рядом о чем-то, я обнаружил вдруг, что мне совершенно не о чем говорить с ней. Гм!
— …ты читала Прогулочную Лодку?
— Чушь, — отвечала жена небрежно. — Мальчик, столкни лодку; не о чем говорить.
— Почему же — все читают?
Жена улыбнулась, снисходительно. Любезный и ироничный говор в креслах не то чтобы стал громче, но переменился в звучании: в проходе меж кресел, выгнув пленительную спинку, точно предоставляя возможность любоваться собой, шла прелестная, презрительная моя девочка; и с нею рядом **; это и есть знаменитая твоя любовница, спросила с легкой усмешкой моя жена. Красивая девочка…
— …красивая девочка. Умненькая. Скоро тебя бросит.
— …не отчаивайся, — вздохнула небрежно она, дочитывая программку до имен осветителей и бутафоров, — зато, говорят, у тебя головокружительная любовь в Газете?
(…с-сучий город! огорченно подумал я. Часу ведь не прошло! часу! четверть часа ходьбы и фужер коньяку…)
— …тоже, думаю, ненадолго. Твоя утренняя избранница, прости, не любит сплетен.
— Я… пересяду, — охрипнув вдруг, сказал я.
— Да, — чуть утомленно отвечала жена, — сделай милость; я сама хотела тебя попросить. Чтобы ты не мешал мне. Говорят, хороший спектакль.
Молча я встал; ушел в последний, полутемный ряд (Говорят!..); и уселся там, так, что весь ряд заскрипел резной, глупой, бархатной роскошью под тяжестью моей (моей, и моего гнева). И закрыл, чтобы унять гнев, глаза рукой, придавив сильно пальцами веки: синие, нежные пятна возникли из черноты вместе с болью: неким облегчением.
— …простите, — с неохотой услышал я мягкий и улыбчивый, с хрипотцой, очаровательный женский голос (чтоб вы подавились все!).
Чудесная девочка, с великолепными, падающими на плечи и грудь длинными, выгоревшими волосами, в высоких сапожках, короткой юбочке. Волосы были небрежно заведены за ушки.
Ей очень к лицу была улыбка. Мягко улыбаясь: как будто провинившись и как будто (от смущенья) хмурясь, тоном маленькой избалованной девочки, всеобщей любимицы, любимицы театра:
— Простите; вы позволите мне пробраться? в углу — любимое мое кресло. Простите…
Излишне торопливо я поднялся (…у всех у вас любимые кресла!), привет, Ирочка, дружелюбно и мягко сказали из ложи, здравствуйте, тем же бурчащим и нарочито игрушечным (как у плюшевого медведя) голосом, и улыбаясь, отвечала она. Впервые без интереса глядел я вслед красивой девочке.
XXI..В вечерних улицах накрапывал дождь. Темнело. Фонари зажигались; Фонтанка хмуро катила воды вниз, в Коломну; мокрый ветер из темноты рвался ей навстречу, тяжело задирал волну. Тяжело и прекрасно было мне после спектакля; мрачность и ночь гнал с моря вечерний, мокрый ветер на Город; мрачно гуляя, неизвестно для чего, по вечернему, мокрому граниту, я глядел на хмурую, черную, идущую пеной под ветром ночную воду, и видел яркую, в темноте зала, сцену и человека, лежащего в пятне вечернего южного света, человека, убитого выстрелом в спину; впервые я чувствовал, что такое настоящий Театр. Кажется, я ещё, и ещё пил. Пил всерьёз. Вечер, тьма и городские огни, качание мокрых ветвей; я озяб, мне хотелось тепла, дружелюбной компании, непритязательной пьянки (…все ваши квартиры, картины, камины, золоченую лепку на дверях, серебро!.. я почему-то в последнее время всё чаще проводил вечера именно в таких квартирах: и с девочкой моей, тщеславной и капризной, и с красавицей моей женой; гасли обе, уходили в ночи, золотыми искрами…), чтоб как в восемнадцать лет, чадно и весело; и из автомата, возле цирка, я позвонил: может, выпьем? Уже вроде пьем, вяло сказал хозяин. Приходи…
И тут я засуетился: в оживлении, всем известном, перед тяжелой (как тяжелая артиллерия) попойкой. В магазине, что на площади перед цирком (дождь, и льющийся, цирковой электрический свет), купил коньяку (что-то, много купил), апельсины (Марокко), и громаднейший, влажный и нежный, кус ветчины, ухватил на площади такси, и по осенней, вечерней (дрожащие капли на ветровом стекле!) Фонтанке… гнилая доска через лужу, двумя подворотнями, через дворы, помойки, черной лестницей, узкие железные поручни; звонить три длинных, четыре коротких; входи; затемненный коридор, воняющий китобойней, потолки в черной дранке; чад с кухни, гудение огня; жильцы; черный телефон на стене, повисший на одном гвозде; кривая дверь; и, под темной лампой, пирушка в комнате с низким окном.
Вечерняя осенняя горечь вливалась в распахнутое окно и волнующе, тоскливостью юности, перемешивалась с табачным дымом и водочным духом, угаром и всею горечью пьянки. Под желтой лампой увядала пирушка: несчастные девочки, пьяненький уже хозяин, еще кто-то. Ветчина, коньяк возбудили недоверие ко мне и неуважение (лопух! швыряет деньгами, сообразил я; водки и телячьей колбасы триста граммов нужно было взять, портвейну красного); нехотя оживились! апельсинные корки, в синем дыму, украсили стол. И прежде всего прочего я, глянув в черное окно, как на икону, выпил: лихо и крепко. Звучал, подрагивая, проигрыватель; пластинки случайные, древние и недавние, от ранней Пьехи, Каштаны, до Азнавура, Любовь, и переулочной щемящей Проходит жизнь, проходит жизнь: как ветерок по полю ржи… от которой хотелось мне плакать. Ветер гремел железом крыш; не было бы наводнения, вслух, а в глубине души: пусть будет; пусть будет; чтобы хоть наводнением нарушился ход осенних дней и ночей; невезучие, милые девочки; как топорщились неуверенной независимостью их печальные плечики; хочется праздника, а получаются пьянки; нетерпение угрюмое, убежденность сердитая в праве (…слёзки ночные) своем на праздник; и вызывающая, горькая независимость нервных плечиков, к которым и прикоснуться страшно: искры и слезы; мне известен секрет, как любую из вас сделать красавицей, королевой жизни, только для этого нужно истратить всю жизнь. Коньяк горчил; …ветерок по полю ржи, проходит явь, проходит сон, любовь проходит… и, грустя вместе с девочками, я был горестно горд: одиночеством моим, и несчастием моим; я был сам себе театр: на колесиках; театр! чудесный мир, где умеют несчастье делать красивым, а гибель достойной зависти, вновь возник, в ярком свечении, передо мной; мир, где устойчивость жизни красиво нарушена, а неустойчивость мучительно напряжена; чудесный мир, мне захотелось поведать девочкам про восхитительный театр: и чтобы глаза их темнели от волнения… и, вместо рассказа о премьере, я, с изумлением слушая себя, принялся живописать (лихой, казарменный юмор), как в зверскую стужу, сибирской зимой, я нырял в прорубь за бронетранспортером, боже мой, как девочки хохотали, и, вдохновленный, я перешел к моему ротному старшине, изящно сгребая в кучу, напористо и азартно, все дремучие армейские анекдоты, грузить ляминь, похороны окурка, от меня до следующего столба двадцать шагов, сигнал к атаке красный свисток, рыть канаву от забора до обеда, поехали потом заведешь, трепетные и загадочные девочки повизгивали, и, ой, не могу, валились друг на дружку, как кегли; истории, натурально, пошли с матерком, нежные девочки смутились ровно на длину опущенных разочек застенчивых ресниц, и продолжали внимать мне: с загадочным огнем в темнеющих глазах. Конь гнедой вдохновенья, четыре звездочки, нёс меня!.. и кажется, я изрядно был увлечен, когда пришел мальчик; и не имею возможности обставить явление моего Героя со всею торжественностью, как требуют того литературные приличия.