Классическая русская литература в свете Христовой правды - Вера Еремина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В чем видит Солженицын громадное преимущество лагерного бытия? – в том, что в нём нет собраний, где принимаются коллективные резолюции, типа “требуем! и не позволим!, то есть, Солженицын живёт представлениями довоенными. Потому что в конце 70-х, конечно, было несколько не так.
Солженицын видит преимущество лагеря и в том, что много времени: не надо бегать, не надо зарабатывать кусок хлеба, так как он, какой никакой, но есть, бытие не определяет сознание. И поэтому даже по поводу пошлого советского боевика “Первая перчатка” он, вытащив оттуда словцо, обдумывает его в течение трёх суток, – когда бы он на воле имел бы столько времени? Словцо такое: “Важен результат, а результат не в вашу пользу”.
Откуда это взялось – погоня за результатом? И Солженицын делает вывод – с Петра I: с Петра I и началось – давай, давай, давай (на сваях, на костях строить Петербург), задать темпы, показать и так далее. Эта парадигма - одна из масок петровского режима - была немедленно взята и в советской действительности.
В лагерном бытии Солженицын видит преимущество и в том, что не надо ходить голосовать, выбирать.
Всё-таки главный протест Солженицына - против тоталитарного режима, то есть против насилия всяческого над его душой. Он не столько ратует за свободу политики (в этом смысле он очень похож на Максимилиана Волошина), сколько за свободу от политики. Поэтому, например, так же как голосование, так же его раздражает радио. Поэтому в “Матрёнином дворе” – “девица с плаката предлагала какие-то книги, но молчала, а радио не было – Матрёна его не держала”. (Радио – балаболка, которая отвлекает внимание, а нужно думать).
Последнее послесловие к “Гулагу” помечено Вермонтом 1976 года. А надо было жить дальше. Солженицыну в Америке было предоставлено всё (и земля, и особняк) за государственный счёт. Если президент Картер относился к нему “фифти-фифти” (то есть, и так и сяк), то Рейган считал себя его учеником – воспринял одну из его формулировок: “империя зла”.
Солженицын оборудовал в своем вермонтском замке одну из комнат под тюремную камеру и устраивал там раз в году “день зэка” - и это уже был театр для самого себя, театр, в котором ты и актёр и зритель.
“Красное колесо” стало писаться ещё здесь (примерно в 1969 году), ещё даже Твардовский, который скончался в 1971 году, застал первые главы, а дописывается всё там в Америке. Лучшая часть “Красного колеса” – это всё-таки “Октябрь 16-го”, которая представляет собой повествование из разросшихся очерков, но иногда чуть-чуть с вкрапленным сюжетом, но перемежается полными протоколами Думских заседаний с его авторскими комментариями. Эта форма оригинальная и она, в общем-то, отвечает его, так сказать, собственному заданию.
“Октябрь 16-го” назвать романом нельзя; это менее всего – эпопея; скорее всего, это такой жанр, которому названия не придумано. Но не надо забывать, что этот труд стал проникать в Россию в 1982 - 1983 годах; и если посмотреть на сцену покаяния обольщенной девушки, то можно сказать, что такой человек знает, что такое покаяние. “Октябрь 16-го” завершается сценой вне‑исторической, сценой покаяния.
Сюжет в “Октябрь 16-го” весьма прост: боевой полковник Воротынцев приезжает из действующей армии, проезжает через Москву, где у него осталась жена, и проезжает в Петроград для встречи с думскими деятелями. Сестра Воротынцева знакомит его с Шингарёвым. Учитывая, что положение плохое, полковник пытается как-то через Думу повлиять на настроение верхов, но вместо полу‑политической деятельности он связался с пересидевшей дамочкой 37-ми лет (ему - 40); завязал роман, поэтому ему уже не до политики; роман кое-как оборвал.
Дамочка (в смысле ее высказываний) вся списана с Ивана Ильина, а жена вся написана с оглядкой на Наталью Светлову, то есть на его собственную солженицынскую вторую жену.
А так как Воротынцев работать на два фронта не может, то ему пришлось плюнуть и на роман и на политический демарш, объясниться с женой, открыть ей эту горькую измену, совершенно испортив с ней отношения, и после этого ехать вновь в действующую армию.
Всё это, как и у Льва Толстого, перемежается с реальными историческими событиями. В действующей армии Воротынцев застает уход в отпуск начальника Генштаба Алексеева для кратковременного лечения и приглашение на крупную должность Василия Гурко. Этот сюжет кончается тем, что Воротынцев получает от жены раздирательную телеграмму, что она уходит; и завершение сюжета предваряется поговоркой: “Ладил мужик в Ладогу, а попал в Тихвин”.
Весь беллетристический материал “Октября 16-го” – маленькая повесть. Но, главное, что занимает писателя, – это исключительно исторические события: думские протоколы, деятельность Шляпникова в подполье, мышиная возня и, в то же время, осиные укусы – борьба в Петербурге всяких общественных течений. Проступают также, как исторические фигуры, Ленин, Парвус, царь и царица, деятели типа Александра Ивановича Гучкова.
Царь дан, пожалуй, больше штрих пунктиром, а императрица дана очень развёрнуто. По-настоящему она дана так: Солженицын раскавычивает ее переписку[268] и даёт ещё некоторые вкрапления скупых авторских замечаний, намёков, а, главным образом, подборки свидетельств.
Внутренний монолог царицы развёртывается на страницах романа – и чувствуется, что это добрая и, в сущности, не плохая женщина, но с явно с расстроенными нервами; и человек, находящийся во власти пагубных иллюзий. Например, она пытается склонить своего мужа, чтобы он был Иваном Грозным и в то же время Павлом I. Но были у нее и своерождённые идеи, например, что полиция не приспособлена к подавлению беспорядков и даже не вооружена; что ее беспокоили латышские корпуса – лучше было бы их расформировать и определить по разным воинским подразделениям.
Но всё это совершенно тонет в ее вздыханиях, что мы потеряли Друга и теперь всё посыпалось (это или перед самым убийством Распутина, или сразу после). “Октябрь 16-го” – это условное название, а действие развёртывается начиная с лета 16-го года и до самого конца 16-го года; Распутин был убит на Варвару Великомученицу 4 декабря (ст.ст.).
По внутреннему монологу императрицы идёт как бы развёртывание внутреннего мира. По сути дела – это принцип психологического романа и даже очень с оглядкой на Марселя Пруста. Был сделан абсолютно правильный вывод, что человек не отличает святости от лже святости, духовности от лже‑духовности, то есть, не имеет главного – духовной трезвости, что весь он пребывает в иллюзиях, в мечтах, в благих намерениях. Но иногда проступают удивительно искренние интонации, например, что “кровь не должна пролиться, особенно если на глазах”. Чувствуется, что призрак 9-го января 1905 года маячит не только перед императором, но и перед нею тоже.
Роман “Октябрь 16-го” фактически является завершением художественного творчества Солженицына. Попытка написать “Март 17-го” явно проваливается, то есть, абсолютно теряется власть автора над сюжетом; не чувствуется общего сюжетного напряжения, который и приковывает внимание читателя, который мобилизует читательское внимание.
Когда читаешь сцену в Таврическом дворце с Германом Лопатиным, то становится откровенно скучно, чувствуется, что Солженицын входит в фазис старчества, болтливости. В “Марте 17-го” видно, что, как это говорят, – человек мышей не ловит (даже части романа не собираются).
Ещё в эпоху писания “Красного колеса” (образ красного колеса Солженицын увидел в каком-то ресторане) по какому-то почти частному приглашению, от которого он мог отказаться, но не отказался, а принимает и читает свою гарвардскую речь[269]. В гарвардской речи Солженицын выступает против Америки (как острили, что в Московском университете он бы такую речь не произнес).
Речь в Гарвардском университете была воспринята как громовое и, главное, не привычное обличение Америки, причём, обличение недоумия американского общества. Обличение множественности равноправных идей, в которую вырождается, так называемое, свободомыслие, в результате чего общество начисто лишается серьёзности: все берут, что им больше понравится, а фактически страна (народ, общество) остаётся интеллектуально и духовно бесплодной. И, наконец, общество остаётся в состоянии инфантильности и, в сущности, бросается на идеологические побрякушки. Отсюда эта неизбывная власть моды над всем, что обобщённо называется “общественным мнением”.
Кстати говоря, отсюда и идейная и умственная несостоятельность, то есть, Америка живёт тем, что переманивает специалистов из других стран; и отсюда же низкий уровень образования (образования в Америке фактически нет, и она пытается перекупать специалистов, получивших образование достаточно серьёзное).
Речь продолжалась более двух часов, была тут же опубликована. Центральная печать, идеологические воротилы отнеслись к Солженицыну в прямом смысле сочувственно. Например, отклик телевидения: “Солженицын видит мир в категориях добра и зла, он верит в первородный грех, он прямой преемник проповеднической традиции Новой Англии. Место, где он выступал, было самым подходящим для такого выступления, потому что в Новой Англии призывы такого рода раздавались в течение трёхсот лет, правда, в последнее время не так уж часто”.