Из записок сибирского охотника - Александр Черкасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда время снова приблизилось к великому празднику, пришлось волей-неволей охоту на время оставить на заднем плане да суетливо приготовляться как по промысловским работам, так и по дому. В первом случае надо было встретить весеннюю воду, которая в гористой местности обыкновенно является вдруг и с такой стремительной силой, что при малейшей оплошности может сорвать все гидравлические устройства — и тогда горе! — вода бросится в земляные работы, смоет лишнее, замоет обработанное, и неполадкам не будет конца… А во втором случае, всякому из нас, как доброму хозяину, хотелось встретить пасху, по русскому обычаю, с куличом, окороком, яичками, сырником и т. д. Следовательно, приходилось хлопотать целые дни с утра и до позднего вечера.
Что касалось меня лично, то я преимущественно работал по службе, потому что дома хозяйничал Михайло да ссыльный повар Пантюшка, тогда еще молодой хохленок, но очень дельный по своей части и отличная личность, как человек. Я и теперь частенько его вспоминаю, потому что этот небольшой человек, кроме доброй памяти да искренней благодарности, ничего дурного во мне не оставил. Я слышал недавно, что Пантелей жив и теперь проживает в Нерчинском заводе. Если это верно, то я печатно шлю ему сердечный привет и отсюда протягиваю дружески благодарную руку, от души желая ему здоровья и всякого благополучия.
Не могу не вспомнить, что он великолепно готовил так называемые купоросные щи, т. е. простые русские щи из серого или, пожалуй, зеленого крошева. Вследствие того, что эта похлебка отливала в миске зеленоватым оттенком школяр Иосса назвал такие щи купоросными. Однако же они по своему вкусу приобрели славу и популярность чуть ли не по всему Нерчинскому округу, так что многие езжали ко мне на Верхний, чтоб поесть до отвала этой знаменитой похлебки. Правду говаривал Иосса: «Ну, брат, как хватишь чашку этого Пантюшкиного купороса, так просто в глазах зелено станет!..» Ну, да оно и понятно, потому видите, что «русскому на здоровье, то немцу на смерть!..» Впрочем, ныне эта поговорка уже потеряла свое значение. Не говоря уже о желудках и вкусе, и в печати совсем съели одни проклятые иностранные изречения. В самом деле, черт знает, что иной раз выходит, например, начнешь читать русскую книгу, да бывает, что ничего и не понимаешь, вот тут поневоле и лезешь в «Словарь 25000 иностранных слов, вошедших в употребление в русский язык», чтоб уловить смысл автора. Ну думаешь: уж непременно такую штуку написал иностранец, а посмотришь на подпись и увидишь, что автор статьи не француз и не немец, а какой-нибудь наш настоящий русак-чужеумок. Вот поневоле плюнешь и еще с большим азартом, если искомого слова не обретешь и в довольно толстом словаре г. Михельсона.
Впрочем, этот пример ужасно заразителен: так вот иной раз и хочется завернуть какое-нибудь иностранное слово, ну и ляпнешь как раз невпопад. Тпфу!.. Поневоле потом сделается стыдно и смешно самому на себя, ну, конечно, и начнешь утешаться такими примерами, как один мировой посредник, уговаривая собравшихся мужичков, долго толковал с ними по-своему, уж чего-чего только он, «сердечный», ни пихал в свою речь — и либеральный, и популярный, и психический, и, наконец, кончив словом идиотизм, спросил осовевших мирян:
— Ну-с так что же, ребятушки, поняли?
— Не, ваше высокоблагородие! Что-то мы ничего в толк взять не можем; ты уж пошли к нам кого-нибудь потолковей, который бы баил по-нашему…
— Экие неотесанные болваны! — сказал «мировой», удаляясь с крылечка…
Однако ж я, кажется, призаболтался маленько, а все это потому, что как придет что-нибудь на память или, так сказать, «к слову», вот и лепишь к факту какую-нибудь неподходящую мелочь, совсем забывая о том, что и воспоминания прошлого, как и всякая литература, «требуют соблюдения известных правил изложения, известной аккуратности в отделке». В этом случае прошу меня извинить — не даются мне эти правила, эти особенные отделки; пишешь урывками, нередко вырывая из недосуга часовые и получасовые паузы, в чем и прошу еще раз снисхождения, а чтоб сгладить впечатление, сию минуту постараюсь поправиться.
Однажды с раннего утра хлопоча на водопроводной канаве, при постройке через нее «перемычки», я увидел здоровенного атлета, ссыльнокаторжного Денежкина, который работал тут как лучший плотник. Поздоровавшись со всеми, я подошел к этому геркулесу и, подтолкнув его в спину, тихо спросил:
— А что, Денежкин, правду ли говорят, что ты скоро бежишь с промысла?
Он, оглянувшись, нагнулся к моему уху и почти шепотом сказал:
— Бегу, только не теперь, а вот как ты, ваше благородие, сменишься с Верхнего.
— А вот увидишь, барин, что Денежкин говорит тебе правду.
— То-то бы твои умные речи да на мои плечи.
— Уверься, что так будет — мы уже знаем, а потому и жалеем.
— Когда же, по-твоему, это будет?
— Скоро, барин! И двух недель не пройдет, как ты переведешься на рудник, а я — фю-ю!.. К генералу Кукушкину! — и он махнул к лесу рукою.
— Напрасно, брат! Дождись лучше срока.
— Нет, ваше благородие! Невмоготу стало, — погулять захотелось, только ты, барин, помалкивай…
— Хорошо, Денежкин; а мне все-таки жаль, мужик ты хороший, придешь оборотнем; тебя накажут и каторги за побег надбавят порядочно.
— Нет, барин, уж коли уйду, так сюда больше не приду, — это Денежкин по первому разу сплоховал маленько, а теперь — нет! Знаю, что делать.
— Ну, как знаешь, — дело твое, да будь счастлив! — сказал я тихонько и пошел далее по работам.
— Вот за это спасибо!.. — послышалось сзади…
Надо заметить, что этот Денежкин был почти 12 вершков ростом да не менее аршина в плечах и обладал такой силищей, что уносил с лесопильных козел трехсаженный сосновый «сутунок», вершков десяти в отрубе.
Добравшись домой уже к вечеру, меня ужасно интересовала та тайна, которую сообщил мне Денежкин-ссыльнокаторжный из тюрьмы. «Что за штука?» — думал я не один раз, но все-таки не мог прийти к какому-либо заключению, а не мог потому, что я один только знал о том, что келейно говорил еще осенью начальнику о своей апатии к золотому делу после опостылевшей мне крюковщины.
Но вот в первых числах апреля я совершенно неожиданно получил «указ» из Нерчинского горного правления, который говорил о том, чтоб я сдал по «сменным спискам» Верхний промысел оберштейгеру Костылеву, а потом, отправившись в Алгачинский серебряный рудник, принял таковой от капитана Комарова.
— Ну, прав Денежкин! — сказал я невольно… Спрашивается, откуда он мог знать об этом переводе ранее меня, сидя за тюремными палями? Но впоследствии я убедился, что в тюрьме всегда почти самые свежие новости по району управления… А почему это так — я и теперь объяснить себе не умею.