Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Сберегатель Москвы, князь-кесарь, жил у себя на просторном прадедовском дворе, что на Мясницкой, близ Лубянской площади. Здесь были у него: и церковь с причтом, и суконноваляльные, полотняные, кожевенные, кузнечные заведения, конюшни, коровники, овчарни, птичники и всякие набитые добром хранилища и погреба, — все — построенное из необхватных бревен, крепостью на сотни лет. И дом был такой же — без глупых затей (какими стали чваниться в Москве со времен царя Алексея Михайловича) — неказист, но рублен крепко, с гонтовой крышей, поросшей от старости мхом, с маленькими окошечками — высоко от земли. Порядки и обычаи в доме были старинные же. Но если кто-нибудь, соблазнясь этим от простого ума, являлся — по старинке — в шубе до пят, с длинными рукавами, да еще с бородой, — будь он хоть Рюрикова рода, такой человек скоро уходил со двора под хохот ромодановской дворни: шуба у него отрезана по колени, на щеках остриженные клочья, а сама борода торчала из кармана, чтобы ее в гроб положить, если перед богом стыдно… Когда у князя-кесаря бывал большой стол — многие из званых приуготовлялись к этому с великим воздыханием, — такое у него на пирах было принуждение, и неприличное озорство, и всякие тяжелые шутки. Один ученый медведь как досаждал: подходил к строптивому гостю, держа, в лапах поднос с немалым стаканом перцовки, рыкал, требовал откушать, а если гость выбивался — не хотел пить, медведь бросал поднос и начинал гостя драть не на шутку. А князь-кесарь только тряс животом стол, и княжий шут, умный, злой, кривой, с одним клыком в беззубом рту, кричал: «Медведь знает, какую скотину драть…»
Встав рано поутру, князь-кесарь, в крашенинной темной рубахе, подпоясанной под грудями пояском с вытканной Исусовой молитвой, в сафьяновых пестрых сапожках, стоял краткую заутреню; когда солнечный луч пронизывал клубящийся дым ладана, мертвели огоньки свечей и лампад и робкий попик возглашал с дребезжанием «аминь». князь-кесарь рухал на колени на коврик, тяжко кряхтя, достигал лбом свежевымытого пола, поднятый под руки, целовал холодный крест и шествовал в столовую избу. Там, сев удобнее на скамью, приоправив черные усы, принимал чарку перцовки, — такой здоровой, что иной нерусский человек, отпив ее, долго бы оставался с открытым ртом, — закусывал кусочком черного посоленного хлеба и кушал: ботвинью, всякое заливное, моченое, квашеное, лапшу разную, жареное, — ел по-мужицки — не спеша. Домочадцы и сама княгиня Анастасия Федоровна — родная сестра царицы Прасковьи — молчали за столом, тихо клали ложки, щепотно брали пальцами куски с блюд. В клетках, на окнах, начинали подавать голоса перепела и ученые скворцы, один даже выговаривал явственно: «Дядя, водочки…»
Князь-кесарь, допив ковш квасу, помедлив несколько, поднимался, шел, скрипя половыми досками, в сени, ему подавали просторный суконный кафтан, посох, шапку. Когда его тень, видная сквозь мутноватые стекла крытого крыльца, медленно спускалась по лестнице, все люди, случившиеся поблизости на дворе, кидались кто куда. Он один шел через двор по дорожке, вымощенной кирпичом. Шея у него была толстая, и головой поворачивать было ему трудно, все-таки углом выпученного глаза он все замечал: кто куда побежал, куда спрятался, где какие мелкие непорядки. Все запоминал. Но дел у него было чрезмерно много больших, государских, и до мелочей часто и руки не добирались. Через железную калитку в заборе он переходил на соседний двор Преображенского приказа. Там в полутемных длинных переходах перед ним молча рвали с себя шапки дьяки и приказные, вытягивались — на караул — солдаты.
Дьяк Преображенского приказа Прохор Чичерин встречал его в дверях канцелярии и, когда князь-кесарь садился у стола под заплесневелым сводом, под окошком, сразу начинал говорить о делах по порядку: за вчерашний день привезено из Тулы изготовленных пушек медных четыре, да столько же чугунных доброго литья. Посылать их тотчас и куда — под Нарву или под Юрьев? Да за вчерашний день окончательно одета первая рота новонабранного полка, только солдаты еще босые, башмаки без пряжек будут на той неделе, в Бурмистерской палате купцы сапожного ряда Сопляков и Смуров готовы крест целовать, что не обманут. Как быть? Пороха, фитилей, пуль в мешочках, кремней рассыпанных в кулях послано под Нарву по указу. Гранат ручных не удалось послать, затем, что кладовщик Брошка Максимов другой день пьян, ключи от кладовой никому не отдает, хотели взять силой, он во исступлении ума замахивался на людей сечкой — чем капусту рубят… Как быть? Много таких дел было сказано дьяком Чичериным, под конец же, ближе придвинувшись под свод к окошку, взял столбцы тайных дел (записи подьячих с допросов без рукоприкладства и с допросов под пытками) и начал читать их. Князь-кесарь, тяжело положив на стол руку, непонятно — внимал ли, дремал ли, хотя Чичерин хорошо знал, что самую суть он непременно услышит…
— В брошенной баньке, где скрывался распоп Гришка, на дворе у царевен Екатерины Алексеевны и Марьи Алексеевны, под полом найдена тетрадь в четверть листа, толщиной в полпальца, — читал по столбцам дьяк Чичерин таким однообразным голосом, будто сыпал сухие горошины на темя. — На тетради на первом листе написано: «Досмотр ко всякой мудрости». Да на первом же листе ниже писано: «Во имя отца и сына и святого духа… Есть трава именем зелезека, растет на падях и палях, собой мала, по сторонам девять листочков, наверху три цвета — червлен, багров, синь, та трава вельми сильна, — рвать ее, когда молодой месяц, столочь, сварить и пить трижды, — узришь при себе водных и воздушных демонов… Окажи им заклятое слово „ноцдтчндсн“ — и желаемое исполнится…»
Князь-кесарь глубоко вздохнул, приподнял полуопустившиеся веки:
— Слово-то это повтори-ка явственно.
Чичерин, почесав лоб, сморщась, со злобой едва выговорил: нсцдтчндси… Взглянул на князя-кесаря, тот кивнул. Дьяк продолжал читать.
— «О князья, вельможи, о слезы и воздыхания! Что желаемое есть? Желаем укротить нынешнее время, ярость его, да настали бы опять будничные времена…»
— Вот, вот, вот! — Князь-кесарь пошевелился на стуле, в выпученных глазах его появилась и пропала насмешка, догадка. — Понятна трава зелезека. А что — распоп Гришка признал тетрадь?
— Гришка сегодня в третьем часу после пытки признал тетрадь. Купил-де ее на Кисловке у незнаемого человека за четыре копейки, а зачем прятал в баньке под половицей? — сказал, что по скудоумию.
— А ты спрашивал у него — как понимать: «Опять бы настали будничные времена»?.
— Спрашивал. Дадено ему пять кнутов, — ответил: тетрадь-де купил для ради бумаги — просфоры на ней печь, а что в ней написано — не читал, не знает.
— Ах, вор, ах, вор! — Князь-кесарь медленно муслил палец, переворачивал потрепанные листы тетради. Кое-что прочитывал вполголоса: «Трава „вахария“, цвет рудожелт, если человека смертно окормят — дай пить, скоро пронесет верхом и низом…» Полезная травка, — сказал князь-кесарь. И — далее — вел ногтем по строкам: — «В Кириллиной книге сказано: придет льстец и соблазнит. Знамения пришествия его: трава никоциана, сиречь табак, повелят жечь ее и дым глотать, и тереть в порошок, и нюхать, и вместо пения псалмов будут непрестанно тот порошок нюхать и чихать. Знамение другое: брадобритие…» Ну что ж, — князь-кесарь закрыл тетрадь, — пойдем, дьяк, поспрошаем его — кто же это желает укротить нынешнее время? Распоп человек прыткий и тертый, про эту тетрадь я давно знаю, он с ней пол-Москвы обегал.
Спускаясь по узкой, изъеденной сыростью кирпичной лестнице в подполье, в застенок, Чичерин, как всегда, проговорил сокрушенно:
— Из-под земли эта моча проступает, кирпич сгнил, то и гляди убьешься, надо бы новую лесенку скласть…
— Да, надо бы, — отвечал князь-кесарь.
Впереди со свечой шел подьячий-писец, так же, как и дьяк, одетый в иноземное платье, но сильно затертое, на шее висела медная чернильница, из полуоторванного кармана торчал сверток бумаги. Он поставил свечу на дубовый стол в низком подполье, где, как тени, кинулось несколько крыс по норам в углах.
— И крыс же нынче у нас развелось, — сказал дьяк, — все хочу попросить в аптеке мышьяку.
— Да, надо бы…
Два зверовидных мужика, нагибаясь под сводами, приволокли распопа Гришку, с закаченными глазами, с бороденкой, сбитой, как шерсть, — лицо у него было зеленоватое, с отвислой губой. Подлинно ли, что он уж и не мог владеть ногами? Поставленный под крюк с висящей веревкой, он мягко повалился, уткнулся, как неживой. Дьяк сказал тихо: «Допрашивали без вредительства членов, и ушел он на своих ногах…»
Князь-кесарь некоторое время глядел Гришке на плешь меж всклокоченных волос.
— Узнано, — заговорил он сонным голосом, — в позапрошлом году ты в Звенигороде у Ильи-пророка сорвал серебряные бармы с икон, да у Благовещенья взломал церковную кружку с деньгами, да там же из алтаря украл поповский тулуп и валенки. Вещи продал, деньги пропил, взят под стражу и от караула бежал в Москву, где по сей день скрывался по разным боярским дворам, а позже — у царевен на дворе в баньке… Признаешь? Отвечать будешь? Нет… Ну, ладно. Эти дела для тебя еще полбеды…