У городских ворот - Евгений Самойлович Рысс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы снова собираемся вокруг стола. Ольга возвращается в строй
Странное возникло у меня ощущение, когда я вошел в комнату. Как будто в одно мгновение я перенесся в другой мир. Черное поле, столбы земли, отчаянный, удаляющийся крик Моргачева, огромная лампа над шоссе, — все это сразу ушло далеко-далеко. Нет, мир стоял твердо. Я снова в него поверил. Николай неторопливо допивал полухолодный чай, мать сидела, рассеянно улыбаясь рассказу деда и, видимо, думая о чем-то своем.
— Наконец-то! — сказала мать. — Что ты делал там столько времени? Мы уже начали беспокоиться.
— Поблизости все уже было выкопано, — ответил я. — Пришлось далеко итти, а там постреливают. Мы пережидали.
Мать покачала головой.
— Как же можно было итти, раз стреляют. Вернулся бы. Обошлись бы и без картошки.
— Ерунда, — сказал дед. — Всю жизнь мальчишки бегали под огонь. Такое уж их мальчишечье дело.
Мать ушла разогревать мне ужин.
— Ну, — сказал Николай, — попал в переплет? Рассказывай. Немцы близко?
Я кивнул головой.
— Совсем близко, — сказал я.
— Почему ты думаешь?
— Я вышел на шоссе, а по шоссе идет армия. Машины, лошади, люди. Немцы осветили все сверху. Ой, что там делается!
— Это на шоссе? — спросил отец. Он только теперь вошел в комнату: впустив меня, он вышел на крыльцо и постоял, вслушиваясь в далекие выстрелы, вглядываясь в мелькание вспышек, в отсветы дальних пожаров.
— На шоссе, — сказал я.
Отец кивнул головой, придвинул стул и сел.
— Да, — сказал он неопределенно, — дела!
Мне хотелось говорить еще, но я почувствовал, что ничего больше говорить не надо.
— Так вот, — сказал дед, — с этими типографщиками… Надо сказать, что они серьезный народ. Пожалуй, после нас, металлистов, самый серьезный. Держались гордо. На голову себе не давали садиться. Товарищи хорошие. Где-нибудь волнения — глядишь, типографщики бастуют. Солидарность.
Типографии в то время были маленькие. Бывало, человек двадцать работает, — и уже типография. И вот у складов была вроде как биржа. Там безработные наборщики собирались, и туда хозяева приходили набирать рабочих. Дело неспешное, долгое. Лежали наборщики на солнышке, пузом вниз, и на пятках мелом писали цену — кто за сколько согласен работать. Ну, скажем, с утра все напишут семьдесят пять копеек. Час лежат, два лежат — нанимателей не предвидится. Тогда стирают и пишут, скажем, шесть гривен. Бывало, что к вечеру доходили до сорока копеек. Ну, а бывало, конечно, что и по рублю нанимались. И вот как-то с утра все написали по восемь гривен и залегли. Хозяева, значит, ходят, голые пятки осматривают, не хотят брать, считают, дорого. К полудню один за другим наборщики стали стирать восемь гривен и написали шесть. К часу дня перешли на полтинник. А крайний в ряду лежит, голову на руки положил, и все у него на пятках восемь гривен написано. Часика в три дня народ переписал вывески снова. Вместо полтинника — сорок копеек. А этот держится. Все у него попрежнему восемь гривен… Тут стали хозяева интересоваться: что за упрямый такой человек? Может быть, думают, у него какая-нибудь редкая специальность. К вечеру половину народу наняли, оставшиеся по четвертаку соглашаются, а этот чорт держится. Пятки торчат, и написано на пятках попрежнему восемь гривен. Тогда поинтересовались, стали его расталкивать, а он уже похолодел весь. Часиков пять, как с голоду помер. Вот до чего гордый народ!
Закончив рассказ, дед пальцами покрутил острый конец бородки и обвел всех глазами, как бы приглашая нас разделить его восхищение гордым наборщиком.
— О, господи! — донеслось вдруг из полутемного угла комнаты.
Я оглянулся. В углу сидел дядя Саша. Я даже не заметил его — так он тихо и неподвижно сидел. Он тяжело вздохнул, погладил свою широкую бороду и снова замолк. Отец и дед переглянулись.
— Саша, — сказал дед, — может, в поддавки сыграем? Как ты, а?
— Ты меня? — откликнулся дядя Саша.
Дед даже крякнул с досады, но сдержался.
— В поддавки, говорю, не сыграем?
— Давай, если хочешь, — вяло сказал дядя Саша.
Дед зло ущипнул бородку.
— Сиди, — сказал он, — расстраивайся. — И с негодованием отхлебнул чаю.
Вошла мать и поставила передо мной сковороду с шипящей кашей. Только сейчас я почувствовал, как мне хочется есть.
— А картошки ты много накопал, — сказала мать. — И все ровная, крупная.
— Было где выбрать, — сказал отец. — Копай, сколько хочешь.
Я съел две тарелки каши. Меня охватила вялость. Я почувствовал, что мне очень хочется спать. Тревога оставила меня. Ведь вот же лампа горит, мать кашу разогрела, окна плотно завешены, стены тверды и непроницаемы. Может, и не ворвется сюда то страшное, неназываемое, что происходит там, в темноте, за стенами. Я откинулся на спинку стула и сидел, чувствуя, что начинаю дремать, лениво слушая монотонный голос деда. Дед рассказывал Николаю, как они жили втроем, трое мужчин: отец мой, мой дед, мой прадед. Как ходили они втроем на завод. Дед и прадед — рабочими, отец, — ему было девять лет, — учеником.
— Алексей Николаевич, — говорил дед, — прадед твой, был обстоятельный человек. В субботу, бывало, с получки обязательно шли мы в трактир. Назывался он «Старозаводская роза». И откуда это название выдумали — не знаю. Сколько я живу, никогда здесь розы не видел. Почва у нас тут бедная, что ли. Заказывали водки, снитков соленых, пивка. Отца еще не брали с собой. И я в первый раз пошел, когда уже был принят токарем на завод. До этого — ни-ни. И в первый же раз оскандалился. — Дед засмеялся, зажмурился и покачал головой. — Сначала сидели чинно, благородно, потом я с одним выпил, с другим, — все подходили, поздравляли отца, что вот, мол, я уже токарь. Голова у меня закружилась, стал я что-то кричать, песни петь, ругаться. Отец ничего, посмеивается. Потом домой меня привели. Утром просыпаюсь, отец меня за плечо трясет. «Вставай». Встал. Он меня — бац по уху! Раз и другой. Я заорал, как резаный, а он палку взял и палкой меня. Я скорей в дверь да на улицу, а он за мной. Народ собрался, смотрят, смеются, а он лупит меня по чем зря и приговаривает: «Умей пить, остолоп, не позорь отца». Николай засмеялся.
— Ну и как? — спросил он.
Дед сощурился и навертел на палец кончик бородки.
— Научил, — сказал он. — Каждую субботу я с тех пор в кабак ходил, а уж до бесчувствия пьян ни разу не был.
Я упустил нить разговора. Когда я снова стал слушать, говорили уже о другом.
— Я все это понимаю, отец, — медленно сказал Николай, как бы раздумывая, — конечно, никто тут не виноват. Я говорю