Ганнибал - Лансель Серж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Той же паутиной сомнений, сотканной из разногласия источников, опутан и вопрос о политической обстановке, сложившейся в Карфагене к моменту отъезда Гамилькара в Испанию. Согласно традиционной точке зрения, восходящей еще к Фабию Пиктору и поддержанной Аппианом («Ганнибал», 2; «Ибер.», 5; см. также Zonaras, VIII, 17), полководец отправился в Испанию по собственной инициативе, без санкции сената. Полибий ограничивается лаконичным сообщением (II, 1, 5) о том, что карфагеняне, восстановив порядок в Африке, отправили Гамилькара в Испанию во главе экспедиционного корпуса. Подробностей этого события мы, скорее всего, уже никогда не узнаем, но попробуем хотя бы в качестве гипотезы предположить, что Гамилькару не составило большого труда взять верх над сенатской оппозицией, вдохновляемой Ганноном и, как показывают все предпринимаемые ею в прошлом и в будущем шаги, стремившейся в первую очередь к укреплению и расширению африканских территорий. Можно ли думать, что в головах Гамилькара и его сторонников уже тогда бродили честолюбивые замыслы отбросить Рим со своих западных границ или хотя бы не дать ему и дальше распространять свою экспансию в этом направлении? Не эти ли замыслы и заставили Гамилькара ехать в Испанию? Вопрос сложный, и мы еще к нему вернемся, пока же просто отметим, что рудники Андалусии и сами по себе выглядели достаточно привлекательно, особенно, если вспомнить, что Карфагену, разоренному войной с наемниками и лишившемуся Сардинии, приходилось выплачивать Риму нешуточную военную контрибуцию.
По всей видимости, Гамилькар отправился в дорогу весной или летом 237 года. Ни о составе, ни о численности его войска нам неизвестно ровным счетом ничего. Он покинул землю Африки, ступить на которую вновь ему было уже не суждено, возле Геркулесовых Столбов, иными словами, путь до Гибралтарского пролива он проделал по суше. Именно это утверждает Полибий (II, 1, 6), и мы поверим ему, а не Диодору (XXV, 10, 1), предположившему, что войско двигалось вплавь по северным рекам Магриба. Вместе с Гамилькаром уезжали его зять Гасдрубал и сын Ганнибал, которому исполнилось тогда девять лет.
С отъездом отца и сына связано зарождение первой из многочисленных легенд, которым отныне предстоит сопровождать всех представителей рода Баркидов, тесно сплетаясь с их реальной историей. Эпизод под условным названием «клятва Ганнибала», послуживший толчком к созданию легенды, пересказал опять-таки Полибий, и хотя он не единственный, кто осветил этот сюжет, именно ему удалось придать своему рассказу наиболее глубокий символический смысл. Накануне отъезда из Карфагена Гамилькар, как положено, принес жертвы богам, ожидая благих предзнаменований. Свершив обряд, он призвал к себе маленького Ганнибала и спросил, хочет ли мальчик вместе с ним отправиться в поход. Разумеется, ребенок с восторгом согласился, и тогда Гамилькар подвел сына к жертвеннику и велел поклясться, что никогда тот не будет другом римлян. По словам Полибия (III, 11), Ганнибал на закате своих дней, в 193 году, сам рассказал про эту детскую клятву укрывшему его Антиоху III, стремясь рассеять подозрительность по отношению к себе недоверчивого царя из династии Селевкидов. И хотя эта история с небольшими вариациями фигурирует и в других римских хрониках (например, см. Тит Ливий, XXI, 1, 4; XXXV, 19, 3–4), новейшие исследователи не раз подвергали сомнению ее достоверность. Некоторые ученые (J.-P. Brisson, 1973, р. 132) отказываются в нее верить под тем предлогом, что, дескать, она возникла лишь во второй половине II века, когда перед Римом встала задача поиска моральных оправданий своей агрессии против Карфагена. Но как, скажите на милость, могла эта история просочиться раньше, если Ганнибал только в 193 году поведал ее Антиоху?!
Спор о подлинности описанного эпизода, разумеется, выходит за рамки исторического анекдота. Образ юного Ганнибала, приносящего на глазах отца клятву о вечной ненависти к Риму, имеет, конечно, прежде всего символическое значение. В качестве символа использовал его в уже упомянутом тексте и Полибий (III, 11), стремившийся добыть «моральное доказательство» справедливости собственного тезиса о причине Второй Пунической войны, которая, по его мнению, заключалась в непримиримой ненависти Гамилькара к Риму. Словно понимая, что всей его жизни не хватит на утоление этого всепоглощающего чувства, Гамилькар спешил завещать исполнение своей миссии потомкам. Легко заметить, что вся эта история перекликается со сценой, описанной Валерием Максимом, той самой, где Гамилькар сравнивал своих малолетних сыновей со львятами, подрастающими на погибель Риму.
Люди античности свято верили в исключительную силу великой личности и, возможно, не так уж и ошибались. По существу, Тит Ливий своей знаменитой и без конца цитируемой фразой: «Angebant ingentis spiritus virum Sicilia Sardiniaque amissae» [34] (XXI, 1, 5) лишь повторил сказанное Полибием. Чуть ниже он же «додумал» за Гамилькара программу его возможных действий: «Проживи он дольше, карфагеняне под его началом затеяли бы в Италии войну, которую они развязали под командованием Ганнибала» (XXI, 2, 2). Или, как удачно выразился один из лучших специалистов по творчеству Полибия, греческий историк «видел в личности Гамилькара мост, переброшенный между Первой и Второй Пуническими войнами» (P. Pedech, 1964, р. 182). Того же мнения впоследствии придерживался и Тит Ливий.
Отметим, что оба наших главных источника — и римлянин, и грек — искренне верили, что Гамилькаром двигала жажда реванша. Но даже при той поправке на «коэффициент личного действия», которую мы обязаны сделать с учетом всех имеющихся сведений, не будем забывать, что в 237 году пунийский полководец являлся прежде всего проводником политики Карфагена, точнее, того ее направления, которое возобладало на этом историческом отрезке. В надежде поправить свои пошатнувшиеся дела и поскорее избавиться от тяжкого бремени военной контрибуции пуническая метрополия обратила свои взоры на запад, где с конца второго тысячелетия либо, самое позднее, с начала первого финикийские мореплаватели основали первые удаленные плацдармы и заложили фундамент разработки богатств сказочного эльдорадо.
Иберийский мир в эллинистическую эпоху
В пространстве ойкумены, описанной отцом античной географии Эратосфеном Киренским, во всяком случае, как мы себе это представляем (см. Cl. Nicolet, 1988, pp. 74–77 и ил. 24), Иберийский полуостров занимал положение «субконтинента», располагаясь на крайней западной оконечности известного мира — подобно тому, как Индия находилась на восточной его границе. Благодаря огромным пространствам, гористому рельефу, суровому климату и не менее суровому нраву его обитателей к середине III века до н. э. эти земли практически не имели контактов с внешним миром. Путешественника, попавшего, подобно Полибию, в эти края (мы знаем, что он побывал здесь, когда объезжал «восточные» страны, но отчет об этой поездке, к сожалению, утрачен, а до нас дошли лишь немногие его обрывки в пересказе Плиния Старшего и Посидония Апамейского), не могла не поразить его этническая пестрота, равно как и мирное сосуществование самых разных по форме и уровню развития культур.
Докельтское и кельтское население, обитавшее на северо-западе (Кантабрийские горы, Астурия, Галисия, север современной Португалии) и в центральной части полуострова, на плоскогорье Мезета и в северном течении Тахо, осталось в стороне от исторических процессов, протекавших с начала первого тысячелетия до нашей эры на границах средиземноморского бассейна. В южной и восточной зонах этого «варварского» мира, от Алентехо на юге до Арагона на северо-востоке, включая Новую Кастилию и Ламанчу, жили племена так называемых кельтиберов, вскоре доставившие немало хлопот Баркидам в их стремлении к расширению испанских владений. Общее наименование «иберы» принято употреблять по отношению к разноплеменным народностям, населявшим юг Португалии и нижнюю долину Гвадалквивира, тянущуюся до Лангедока через Андалусию, Восток и морское побережье Каталонии, поскольку все они принадлежали к примерно одной цивилизации.
Но внутри иберийского мира существовало разнообразие, поражающее любое воображение. Наиболее древней историей могло похвастать население Тартесса — нижней долины Бетиса (ныне Гвадалквивир), чьи богатые сельскохозяйственные угодья и особенно рудники по добыче меди и среброносного свинца, устроенные на южных склонах Морены и преждевременно истощенные финикийцами Гадеса (Кадиса), заложили материальную основу блестящей «ориенталистской» культуры (М. Е. Aubet, 1982, pp. 309–332). В то же самое время, то есть с начала VIII века до н. э., по другую сторону Гибралтарского пролива финикийцы, воспользовавшись малочисленностью и культурной отсталостью местных племен (бастулов), основали на средиземноморском побережье Андалусии целый ряд факторий, в древности процветавших благодаря в том числе и богатым рудным месторождениям горных цепей Бетики. Археологические раскопки, активно проводившиеся в последнюю четверть века на этом побережье, между Гвадарранхой и Альмерией (S. Lancel, 1992, pp. 21–27), доказали не только присутствие здесь финикийцев в древнейшую эпоху, но и то, что в отличие от поселений в Тартессе (нижнее течение Гвадалквивира) здешняя культурная традиция дальнейшего развития не получила.