Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лексический строй заёмный, ассонансные рифмы, естественно, тоже: «дорог — творог», и ещё «усилий — сильных», только Якубовский глуховат к языку и не знает, что это однокоренные слова, их рифмовать нельзя.
Ещё из Якубовского:
Над бульваром фонари —Как серебряные голуби.А вдали огней багряныхРаны цедят кровьВ улиц жолобы.
Такого у Якубовского — полно.
(Мало того что здесь фирменные «фонари», Мариенгоф ещё последовательно писал «чёрт» как «чорт» и «чёрный» как «чорный» — чтоб это «о» буквально засасывало, отсюда Якубовский заключил, что «жёлобы» тоже звучнее через «о».)
Причём все вышеназванные сочинители в начале 1920-х воспринимались как основная надежда новой советской поэзии, от них ждали прорыва — а они плелись, путаясь в ногах, за Мариенгофом.
Подобные примеры можно ковшом черпать у Григория Санникова и Владимира Кириллова, и у многих, нами здесь не учтённых и не названных.
Жестикуляцию Мариенгофа можно обнаружить и у тех поэтов, которые традиционно относятся к есенинскому кругу, — например у Павла Васильева.
Пример из ранних стихов:
А ночью неуклюжею лапой,Привыкшей лишь к грузу сетей,Ищет женщину, рыбьим запахомПропитанную до костей. …………………………И луна — словно жёлтый гребень,Запутавшийся в волосах.Спит таким спокойным и древнимЗатаивший звонкость Зайсан.
От самого Васильева здесь только Зайсан, остальное по зёрнышку наклевал.
Или ещё, из его стихотворения «Дорогому Николаю Ивановичу Анову»:
Ты предлагаешь нам странствоватьС запада багряного на синий восток.Но не лягут дальные пространстваПокорными у наших ног.Как в лихорадке кинематографических кадров,Мы не закружимся в вихре минут.Признайся, ведь мы не похожи на конквистадоров,Завоёвывающих страну.
Но то, что к лицу Мариенгофу, — не идёт ни пролеткультовцу, ни иртышскому гениальному самородку Васильеву. (Тем более что «странствовать» и «пространства» и у этого парня — тоже однокоренные и к рифме не пригодные.)
Но вот уже в зрелом Васильеве нет-нет да мелькнёт это — но уже мастерски используемое, смотрите классическое стихотворение «Конь»:
В самые брови хозяинуТеплом дышит,Тёплым ветром затрагивает волосы:«Принеси на вилах сена с крыши».Губы протянул:«Дай мне овса».
Строения строфы, и рифма «волосы — овса»: это, конечно же, опять он, Анатолий Борисович.
Временно в эпигоны Мариенгофа попадают поэты куда более взрослые и опытные, чем он.
Очевидное влияние Мариенгофа можно эпизодически обнаружить в стихах Веры Инбер, начавшей писать ещё до революции и временно променявшей символистское и эгофутуристское влияние на имажинистские изыски.
Михаил Зенкевич был старше Мариенгофа на 11 лет, писал и публиковался с 1906 года, до революции числился акмеистом, но, прочитав Мариенгофа, позабыл Гумилёва и туда же, вслед за юными и зелёными.
Вот примеры из книги Зенкевича 1921 года «Пашня танков» (само название сборника уже имажинистское):
Довольно со скарбом скорбиПо скале летРобко к чёрному нулю карабкаться,Чтоб на красном экране паясничал, оскалясь,Фиолетовой тенью скелет.Обезвредим время! Наши черепа —Всех его скоростей коробка,От лучевых до черепашьих.
Говорит о своём, наболевшем, — а штиблеты у Мариенгофа взял поносить, вернее, «скелет», «череп», «скарб скорби» и паясничанье.
В 1922 году Зенкевич подготовил новый сборник «Со смертью на брудершафт» (опять имажинистское пополам с эгофутуристским название), и там снова всё та же тень маячит с первой же страницы:
И теперь, когда тучи в июле,Грозовые тучи не мне льОтливают из града пули,И облачком рвётся шрапнель?И земля, от крови сырая,Изрешечённая, не мне льОт взорвавшейся бомбы в СараевеПуховую стелет постель?И голову надо, как кубокЗаздравный, высоко держать,Чтоб пить для прицельных трубокСо смертью на брудершафт.И сердце замрёт и ёкнет,Горячим ключом истекай:О череп, взвизгнувши, чокнетсяС неба шрапнельный стакан.И золото молния мимолётнаяСознанья: ведь я погиб…И радио… мама… мама…Уже не звучащих губ.
Стихотворение сильное, но его будто хотел и забыл написать Мариенгоф (причём вдвоём с Шершеневичем).
Можно быть наверняка уверенным в том, что Зенкевич книжки Мариенгофа и всей имажинистской братии держал под подушкой или где-то поблизости.
В начале 1920-х, как минимум по количественным показателям, влияние Мариенгофа было настолько широко, что могло быть сопоставимо только с влиянием Маяковского и Есенина.
Других конкурентов не было.
Но тут есть отличие: Мариенгоф — это, возможно, не столько путь, сколько — вещь в себе. Идти по его дорогам сложно — мало кто задумывался, куда они ведут. Может, вообще в никуда?..
Имажинизм — и мозг, и мышцы, и скелет поэзии Мариенгофа. Чтобы наследовать Мариенгофу, нужно стать имажинистом, жить в 1919 году и дружить с Есениным.
Мариенгоф придумал метод, стиль, собственную дендистскую выправку, открыл собственный материк, поставил столицей Анатолеград, и сам эту страну закрыл.
Хотя…
…Может, всё-таки есть шанс попробовать погулять по его местам снова? Найти возможность использовать эти музейные экспонаты?
Например, уже сто лет после Мариенгофа в России, по большому счёту, никто не пользуется так широко и так изящно ассонансной разноударной рифмой.
Поэзия современная часто дидактична и желает что-то сообщить, а Мариенгоф ничего не сообщает, его ум — в его жестикуляции и расстановке им предметов: всех этих фонарей и гребней. В его поэзии — самое умное: форма. Это очень важное отличие от нынешней иронической, снисходительной, всёзнающей манеры, которая на самом деле ужасно надоела. Пользуясь этой манерой, можно писать тысячи и тысячи иронических строк — собственно, так и делают, — в то время как Мариенгоф написал ровно столько, сколько было нужно: один томик, можно за вечер прочесть.
У Мариенгофа, при всём его иронизме, восприятие бытия трагическое, и его трагедия — эпоха, внутри которой он жил и за которую отвечал. У нынешних трагедия только в том, что они очень умные и ужасно устали всё презирать, в том числе любые эпохи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});