Маятник жизни моей… 1930–1954 - Варвара Малахиева-Мирович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но оттуда – к этому перегруженному трамваю – все-таки есть мост, по которому я вхожу беззлобно, вынося заталкивания и грубость. Пришли ударники, те, которых во время моей молодости жизнь заталкивала в топь невылазной нищеты и бесправности. Оттуда они принесли свою грубость – господствующий класс не гладил их по головке. И естественно, что на трамвае, как и повсюду, им хочется доказать “старым пани” и белоручкам-интеллигентам, что пора их царствования прошла. И конечно, они не могут поверить, что я вместе с ними рада, что у них есть рабфак и вуз, что они, а не “паны” – господствующий класс, потому что не может быть иного распределительного для благ мира сего принципа, чем принцип труда.
8 октябряПоеду через час в Лавру, в “музейный городок”[107], искать путеводитель для моего именинника. Наконец солнечный день, лазурно-золотой и такой теплый, как в зените московской весны. В воздухе реют стаи мелких молодых прозрачно-желтых листьев акации. Они появились на ней за последние два-три дня, но так обильно, что она уже почти золотая. А клены от вершины до низу великолепных апельсинно-лимонных оттенков. Тополь не хочет желтеть. Он просто сморщивает и покрывает ржавчиной свою блестящую зелень. Эти готики пирамидальных тополей я скоро не увижу. Да и увижу ли еще когда-нибудь? Это был, по всей вероятности, последний рейс старого корабля в страну моего детства.
В Лавре – великолепное сочетание архаически-величавой архитектуры, сияющих, как солнечные диски, массивных куполов, воздушного прозрачного золота осенней листвы лаврского сада, глубокой синевы неба и Днепра и окутанных голубой дымкой необъятных заднепровских далей.
Опять пережить удивительное состояние сложнейшего, но сконцентрированного в едином миге сознания: затворники “дальних” пещер, печенеги, половцы, плач Ярославны, юность матери моей (я прошла по той лесенке у дальних пещер, какой она ходила к ранней обедне 65 лет тому назад), судьба друга – моей Людмилы[108], с которой я провела этот лаврский день, и судьба той одинокой старческой жизни (74-летней Насти), которую приютил домик у дальних пещер, где мы обедали и пили чай.
На обратном пути – вид с бугра за лаврской стеной – часть киевского берега, громадные обрывы, холмы с лаврскими садами и постройками. Над Днепром линия берегового шоссе, за Днепром – полгоризонта Черниговщины, пространство, объявшее белые отмели и дымно-синие дальние излучины Днепра-реки, сосновые леса Дарницы и точно висящие в воздухе легкие мосты справа и слева. И над всем – бело-золотое видение лаврских храмов, ушедших в прошлое, в Древнюю Русь, как град Китеж в подводное царство. От этого вида не грусть и не радость, а торжественность смерти, залог нетления и обет преображенной жизни.
13–19 октября. МоскваФерма Орлово-Розово близ Мариинска в Западной Сибири[109]. Барак на 40 человек. Нары там же, где спят, на стенке и под головами продукты – бедные дары близких. Долгий безропотный рабочий день. Надсмотрщики, удивленные добросовестностью и безответностью “черничек”, относятся более или менее человечно. От работы болит спина. От переутомления и недоедания оживают у более немощных и пожилых все недуги. Но это переносится терпеливо (крест!), и к врачу обращаются в крайних случаях. Пища – кило хлеба и приварок. Посылки – общая радость, как и письма, праздничные дни. Ночью спят вповалку, на нарах. По телам спящих суетятся крысы, добирающиеся до припасов. Таков обиход моей матушки Дионисии, о котором она пишет: “Все слава Богу”, “все мне на пользу”. И только прибавляет: “Вот о вас скорбею душой, кто за вами поухаживает, когда заболеете”.
Молодая женщина, сердечно мне близкая и дорогая[110], показывает свой уголок, куда только что перебралась: “Вот здесь будет тахта. Вот гравюры – портрет прабабушки. Над Аничкой (годовалая дочь) повешу nature morte – букет цветов. Аничке сошью голубые рубашечки”.
Естественно и даже трогательно. Но все время сквозь эти стены, завешенные японскими циновками, притепленные давно желанным ребенком, украшенные любимыми книгами и гравюрами, просачивался воздух бараков, нар и сибирских далей.
“Страшная глушь за Байкалом…”
Как важно (для души) заботиться даже самым чернорабочим способом, самыми докучными заботами – о других, о близких и далеких.
И как томительна, как несносно пуста забота лично о себе.
Мечутся обыватели, предвкушая близкие морозы, в поисках замазки. Мечусь и я в их числе – Смоленский рынок, Покровка, Мясницкая, Спиридоновка, Замоскворечье. Везде, в москательных и нефтяных лавках появилась предупредительная надпись: замазки нет. Спрашивает старуха приказчика:
– Что ж теперь делать? Замерзать?
Приказчик наставительно отвечает:
– Ну что ж? И замерзайте. Довольно поцарствовали. Теперь все равны. Не царские времена.
Рассказ в вагонеИз современных четьи-миней – жизнь Фамари[111]. Прикрыли монастырь, создали трудовую артель – образцовый порядок, чистота жизни – внутреннего и внешнего обихода, как символика ее – все белое – в одеждах, в квартире. Артель разогнали. Такую же чистоту завели в тюрьме. Делила на всю камеру, включая и уголовных, всё, что ей приносили. Ввела своеобразный чин в распределение дневных часов, благообразие построений – почти вывела грубость, фривольность тем и т. д. Выслана была на Лену. “Перегибщики” поняли это как необходимость высадить из лодки на необитаемый берег. Ночь под проливным дождем. В деревне никто не принимал (пришла об этом телеграмма).
Биша написал еще несколько стихов великолепного и совершенно неожиданного для него цикла “Глаза извечного брата”[112]. Будет день, когда Сергей и Вадим прочтут прекрасную книгу – вне граней современности, над временем, голос человеческой души об ее извечной боли, извечной правде. В жгучий момент борьбы классов жизнь не может дать места этой книге. Но когда борьба завершится тем, что не будет больше классов, рухнет капитализм во всем мире и воцарится в экономике трудовой принцип, – можно будет говорить об иных потребах, кроме хлеба животнего, который так дорого достается и которого так сильно недостает на фронте мировой борьбы. Хочется верить, что через 10–20 лет это время настанет и сам Биша, хотя бы уже в седовласом состоянии, на шестом десятке, увидит в печати “Извечного брата”.
Третьего дня, возвращаясь ночью по слабоосвещенной винтовой лестнице домой, я услышала из ниши, прилегающей к самой двери Лермонтовской библиотеки[113], сиплый голос, окликнувший меня:
– Гражданочка! Гражданочка!
Не без некоторого испуга я оглянулась, увидела скорчившегося под сводом маленькой ниши, где во времена Лермонтова у бабушки его, Арсеньевой, стояли какие-нибудь амуры и психеи, – оборванца, алкоголичного вида босяка.
– Вынеси, гражданочка, попить водички, а?
Я принесла ему воды, хлеба, булки и два котлетных бутерброда, какими снабдила меня Женя для утреннего завтрака. Детская улыбка довольства расцвела на распухшем лице “извечного брата” – и с ней он остался в холодном и сыром своем логове, а я легла на мягкой кушетке и постаралась потеплее укрыться.
7-11 ноября. Сергиево (Загорск)Места, где мы давно не живем, места, куда приходим лишь изредка, места, населенные только тенями прошлого, имеют свойство и нас делать на время тенями, позволяют посмотреть на себя издали, притушают разнообразные крики жизни.
Выглядывают на свет Божий ростки новых талантов (упоительная весенняя радость этого зрелища): Вадим – архитектор, “Строитель Сольнес”[114] (ему 7 лет). Юня Вишневская – скульптор (9 лет), у нее уже целая галерея – котов. Мыши, куры, хамелеон, сумчатая крыса – необычайная индивидуализация и насыщенность жизнью. Галина (Аллы Тарасовой племянница) – несомненная актриса (14 лет), Никита Фаворский[115] – уже сложившийся художник (14 лет). И сколько еще в шестой части света!
Думаю о тебе с любовью и печалью, мое сокровище – Сергеюшка. Больше, чем во всех детей, с какими соединяла меня жизнь, вложила я в тебя тайных творческих сил души, организующего детские души материнского начала ее. А теперь не вижу, не знаю, как растет твой сад, где кривизна юных дерев? Где в нем плевелы, где запустение. Печаль об этом подгрызает старые корешочки моей жизни. Но – так суждено.
Надо покориться. И самое печальное в этом – сознание недовершенности. Именно теперь, в годы пробудившегося сознания, в отрочестве твоем, – нужна тебе моя неусыпающая каждодневная близость. Чувствую это всем существом.
Но “тщетны мечты, бесполезны мечты”[116].
Растет в Посаде слух о мартовской комете – о конце мира. Характерно, что в большинстве случаев трактуется это как избавление от всех тягостей исторического момента.