Воскрешение Лазаря - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если посмотреть, почему были предпочтены потомки Сарры, а не Агари, почему Иаков, а не Исав - первенец, то, похоже, суть в слабости первых евреев, в их особой зависимости от Бога. Тогда, наоборот, уходили сильные, могущие сами себя защитить, за себя постоять, оставались же те, кто нуждался и помнил о Боге каждую минуту жизни, кто знал, что без Господа ему не выжить. Это был отбор одной-единственной линии, в которой был как бы инстинкт Бога, и шел он очень трудно. Из Бытия видно, что путь спасения человеческого рода, начатый Авраамом, путь от избранного Богом одного человека до избранного Богом народа, многочисленного, как звезды и морской песок, медленен. Три поколения идет очищение от грехов праотцев, разрыв Авраама и его потомков - Исаака и Иакова с предками Авраама, разрыв в вере и в наследовании жизни. У истоков Божьего народа - нарушение всех обычаев: и избрание наследника, и дарование первородства, и благословение - дело не отца - главы рода, а посредством отца - Бога. Только потом, с сыновей Иакова, Господь начинает избранный народ. С них нить жизни, которой Господь не давал прерваться, но как бы колеблясь и не множил ее, двоится, троится и, наконец, переплетаясь все гуще и гуще, образует из семей, родов, колен - народ.
26 апреля, Суслово.
Ната, милая, дорогая моя Ната.
Сегодня я тебе пишу в настроении очень хорошем, пожалуй, за все время, что я изо дня в день иду свои двадцать-тридцать верст на восток, я еще ни разу так бодро себя не чувствовал. Два года, пока я обдумывал свое путешествие, мне и в голову не приходило, что на него просто может не хватить сил. В конце концов я почти 10 лет регулярно занимался спортом на короткие конькобежные дистанции, ты знаешь, входил в Москве в тройку лучших и летом баклуши не бил, дни напролет гонял на велоциклете. В общем, я был уверен, что ноги у меня крепкие и урок, который я себе установил, легко выполнить и перевыполнить. Помнишь, я говорил, что можно проходить и сорок верст в день, тогда, чтобы дойти до Владивостока, мне вполне хватит года, то есть мы расстаемся на год-полтора, чего лить столько слез. И ты мне верила, и я сам себе верил.
Писал и вдруг подумал, что если и вправду пройду от Москвы до Владивостока, буду первый за несколько столетий, кто узнает истинные размеры этой страны. Конечно, исключая каторжан. Ведь она создавалась пешком, шаг за шагом, а не как теперь ездят - по железной дороге, и даже не как ездили прежде - на ямщиках. Если, Ната, дойду; а если окажусь слаб, сдамся - значит, для меня она и вовсе бесконечна. Но это я для проформы, вообще пораженческих мыслей теперь, слава Богу, нет. Две недели подряд я шел и неотвязно, словно маньяк, думал, что все, больше не могу, грязь такая, что в ней буквально тонешь, делаю шаг, хочу сделать второй и вижу, сапог остался в глине, а я собираюсь идти дальше в одних портянках. Ноги вязнут, вдобавок котомка ездит по спине, словно по льду, ну и ты, будто пьяный, одного ищешь - где бы свалиться.
Обычно я прихожу в село затемно, мокрый, голодный, а люди иногда уже собрались... И вот я кусок хлеба съем и начинаю говорить, объяснять, куда и зачем иду, а потом мы с ними вместе обсуждаем, что делать. Они, в свою очередь, мне что-то рассказывают, предлагают, я записываю, если есть вопросы отвечаю; как правило, разговор кончается глубокой ночью, бывало, что я и вовсе не ложился, - народ сидел до утра - разговаривали, затем хлебал щи, что давала хозяйка, съедал хлеб и уходил; день за днем шел и, наверное, накопилась усталость. Сначала думал: отлежусь, отдохну немного и снова пойду, но мной вдруг овладело такое безразличие. Я шел неизвестно куда, механически, неведомо кому и для чего повторял то же, что рассказывал в соседнем городке; ни горя во мне не было, ни сочувствия - отбыл номер, и все. Я словно забыл, зачем пошел, зачем, почему оставил тебя, когда люблю больше жизни, когда и ты любишь меня, когда ты беременна и вынашиваешь моего, нашего общего ребенка и нужно, чтобы я был рядом, мог тебя поддержать. Я перестал понимать и цель и смысл своего предприятия, оно начало мне казаться глупой, наивной, может быть, даже оскорбительной утопией. Вокруг бездна настоящего горя, а я, которого по большей части плохое миновало, который счастлив, любим, проповедую что-то совершенно фальшивое. Ведь я для них чужой, абсолютно чужой, и притворяться своим, готовым разделить их беды, с моей стороны подло.
Местная власть сразу видит, что я из белоподкладочников, которых в 18-м году она пачками расстреливала. Комиссары верят, что те годы еще вернутся, они сильно раздражены и не понимают Москвы, будут давить на нее, чтобы и дальше продолжить Гражданскую войну. На войне им хорошо, это их время, и они его дети. Меня они принимают за эмиссара Кремля. Им кажется, что я пропагандист новой линии партии, линии на примирение, что, конечно, огромное подспорье. Во всяком случае, сам я бы не собрал и десятой части людей, которые приходят, вообще давным-давно был бы арестован. Затея, вне всяких сомнений, была идиотская и безнадежная, спасла меня лишь листовка спортобщества. Страна прежняя, после Гоголя ничего не изменилось. Может, и вправду один Хлестаков способен здесь принести пользу; только умный, честный, не берущий взяток Хлестаков. Москву боятся сильно, но и ждут от нее чуда, народ всегда готов принять, поверить, что чудо - вот оно. Готов идти за любым самозванцем. Понимаешь, Ната, они верят, что то, что я говорю, не мои собственные слова, а новая генеральная линия. Они отбирают их у меня и передают партии, которая только и делала что убивала. Тем не менее вчера я вдруг понял, что это хорошо. То есть нужно, даже необходимо, чтобы я шел и говорил. В разных местах меня, наверное, уже слышало несколько тысяч человек, и каждый не одному десятку пересказал, ты не представляешь, сколько вопросов - такие залетные птицы, как я, в небольших городках редкость. Все учителя, все делопроизводители собираются обязательно, а потом зовут к себе чаевничать и ночевать. Они говорят, как ждали и заждались слов, что от меня слышат, как мечтали о них и молились. Люди думают то же, что и мы, просто раньше отчаянно боялись, теперь же семена посеяны, и, я уверен, они взойдут.
Письмо (в переложении)
По поводу того, что такое народ, как он понимает это слово, Кульбарсов высказывался в своих письмах не единожды и, в общем, по-разному. Друг другу его высказывания противоречат мало, и все же соединить свои мысли во что-нибудь цельное он был не в состоянии, скорее оконтуривал некое пространство: то, что внутри него, - есть народ, а что вне - нет. Например, в письме, адресованном жене и датированном 11 августа, он писал, что не может сказать про себя, что он учитель, который знает, куда и зачем он ведет людей. И, конечно, он не пророк, он просто бежит, спасается бегством. Бежит потому, что отчаянно боится ареста, боится смерти и пыток, бежит потому, что немощен, слаб. Кульбарсов писал, что сейчас - не в первые дни, тогда была только невыносимая усталость, страх, ему казалось, что его вот-вот настигнут, и все, конец; сил дальше бежать не было, ноги тяжелые, будто снизу доверху на них навешаны кандалы, и так отекали, что он едва мог ими двигать; как он тогда хотел перестать бороться, лечь на землю, пускай пристрелят, лишь бы больше не бояться, не ждать смерти, - но теперь нет, теперь ему сладко бежать, кровь теплая, и он чувствует ее тепло.
Утром, оставив село, где ночевал, он примерно через полчаса входит, втягивается в ритм, и это тепло разливается по всему телу, оно ходит туда-сюда и греет его, греет, словно водка. Шагов своих он больше не ощущает, бег его уже не членится на шаги, он то ли летит, то ли плывет, и ему легко, тепло, безопасно. Он знает, что может ничего не бояться, потому что, пока он вот так бежит, он как бы в законе. Они идут за ним, не отстают, но и не настигают; ночью, когда он спит и в полной их власти, они останавливаются, тоже отдыхают, и не потому, что ночью не видно его следов и они не знают, куда идти, а потому, что перед ними он теперь прав.
Кульбарсов и в других письмах говорил Нате, что когда он примерится и приноровится, когда дыхание его станет ровным, сильным, воздуха наконец начнет хватать и сердцу, и ногам, и прочим мышцам, нужным для бега, воздуха вдруг сделается так много, что и голова очистится, все станет четким, прозрачным, и даже то, что очень далеко, будет как на ладони. Сделается ясным, и что ждет лично его, и судьба тех людей, с которыми он связан, которых он любит, и от этого чуда каждый раз на выдохе ему будет хотеться шептать: "Ох, Дух Святой, Дух Святой!".
А о народе он тогда писал следующее: "Народ, Наточка, в том состоянии, в каком я его застал, представляется мне распавшейся на куски плотью. Может быть, так на земле лежит женщина, которую только что изнасиловала банда подростков. Она из последних сил сжимала ноги, чтобы никого в себя не пустить, а теперь нутро ее раскрыто, расщерено, она даже не натянет юбку, все равно все осквернено и загажено. И вот я вбегаю в эту лишенную жизни плоть, в это огромное обездвиженное тело, я - какое-то совсем ничтожное насекомое, жучок или, например, муравей, и я не знаю, не чувствую, что то, что вокруг, еще недавно было живым, сильным - ничего подобного мне и в голову не приходит. Тело для меня слишком велико, чтобы я что-нибудь в нем понимал, я просто хочу спрятаться от собственной опасности, она мала, но мне подстать, для меня она грандиозна, ужасна. Спасаясь, я вбегаю в глубокую расщелину, или, может быть, узкую долину, и когда я так бегу, семеню своими ножками, вдруг оказывается, что оно до конца не умерло, что оно еще живо.