Самодержец пустыни - Леонид Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва Бурдуков и его спутник отъехали от Утясутая, Унгерн, не довольный скоростью движения, принялся хлестать нагайкой проводника, требуя, чтобы тот гнал вскачь. Перепуганный улачи припустил коней, и всадники “лихо понеслись по Утясутайской долине”. 15 станций-уртонов до Кобдо миновали за трое суток. Почти на каждой станции Унгерн “дрался с улачами”; Бурдукову было стыдно перед монголами, что в России “такие невоспитанные офицеры”, и он недобрым словом поминал консула, подсунувшего ему в попутчики этого сумасшедшего, сказать которому что-либо поперек было “просто опасно”.
Бурдуков, крестьянский сын, мальчиком попал в Монголию, прожил здесь всю сознательную жизнь и относился к монголам как равный, без сантиментов, но с уважением. Он никак не мог руководствоваться известной рекомендацией Пржевальского, считавшего, что европейцу в Центральной Азии “необходимы три проводника – деньги, винтовка и нагайка”. Категоричность своего совета Пржевальский оправдывал нравами местного населения, “воспитанного в диком рабстве” и признающего “лишь грубую осязательную силу”. Впоследствии Унгерн сохранит составляющие этой идеологии, но сделает упор не на рабстве, а на преклонении перед силой, и поставит это в заслугу монголам – в противовес европейцам, которые вместе с уважением к сильному потеряли одухотворяющее начало жизни.
Барон оказался неутомимым наездником, но человеком до крайности молчаливым. Бурдуков пытался разузнать у него, с какой целью он прибыл в Монголию, в ответ Унгерн кратко прокомментировал содержание своего командировочного удостоверения, сообщив, что ему “нужны подвиги”, что “восемнадцать поколений его предков погибли в боях, на его долю должен выпасть тот же удел”. На ночлегах, готовясь к службе у Джа-ламы, он записывал выученные за день монгольские слова и учился их произносить.
“Особенно запомнилась мне, – пишет Бурдуков, – ночная поездка от Джаргаланта до озера Хара-Ус-Нур. По настоянию Унгерна мы выехали ночью. Сумасшедший барон в потемках пытался скакать карьером. Когда мы были в долине недалеко от озера, стало очень темно, и мы вскоре потеряли тропу. К тому же дорога проходила по болоту вблизи прибрежных камышей. Улачи остановился и отказался ехать дальше. Сколько ни бил его Унгерн, тот, укрыв голову, лежал без движения. Тогда Унгерн, спешившись, пошел вперед, скомандовав нам ехать за ним. С удивительной ловкостью отыскивая в кочках наиболее удобные места, он вел нас, кажется, около часу, часто попадая в воду выше колена, и в конце концов вывел из болота. Но тропку найти не удалось. Унгерн долго стоял и жадно втягивал в себя воздух, желая по запаху дыма определить близость жилья. Наконец сказал, что станция близко. Мы поехали за ним, и действительно, через некоторое время послышался вдали лай собак. Эта необыкновенная настойчивость, жестокость, инстинктивное чутье меня поразили”.
В сентябре 1921 года, в Иркутске, между пленным Унгерном и членом реввоенсовета 5-й армии Мулиным состоялся следующий диалог: “Где ваш адъютант?” (Вопрос Мулина.) – “Дня за два (до начала мятежа в Азиатской дивизии. – Л.Ю.) сбежал. Он оренбургский казак”. – “Это Бурдуков?” – “Нет, Бурдуков скот пасет”.
Мулин совершил классическую ошибку, в годы Гражданской войны стоившую жизни многим несчастным по обе стороны фронта, – он перепутал скотопромышленника Бурдукова с унгерновским порученцем и экзекутором Бурдуковским. Однако показателен ответ барона. Он не только помнил давнего спутника по трехдневной поездке из Утясутая в Кобдо, но и знал, что тот жив, до сих пор живет в Монголии. Очевидно, история их знакомства не исчерпывалась этим мимолетным эпизодом.
Бурдуков уверяет, что по прибытии в Кобдо он видел Унгерна лишь однажды – на следующий день, когда оба они явились в местное русское консульство. На этот раз Унгерн выглядел иначе, был гладко выбрит и в чистом обмундировании, которое одолжил у старого приятеля, казачьего офицера Резухина, служившего в расквартированном здесь полку[22]. Это была их последняя в жизни встреча.
Свои воспоминания Бурдуков писал в конце 1920-х годов, в Ленинграде, надеялся на публикацию и по понятным причинам предпочел умолчать о дальнейших контактах с “кровавым бароном”, если даже они имели место. Он кратко сообщает, что и консул, и начальник русского гарнизона без энтузиазма отнеслись к идее Унгерна поступить на службу к Джа-ламе[23]. Всякое волонтерство было ему запрещено, после чего барон вынужден был вернуться в Россию. Создается впечатление, будто он тотчас же и уехал; между тем Унгерн прожил в Кобдо более полугода. Бурдуков, постоянно туда наезжавший, мог с ним встречаться, а то и свозить его в недальний Гурбо-Ценхар, ставку Джа-ламы. Этот человек, о котором тогда говорила вся Монголия, являл собой тип азиатского лидера, напрямую связанного с потусторонними силами. Унгерн позднее мыслил себя таким же вождем.
Юань Шикай и Карл XII
1В начале 1930-х годов Арвид Унгерн-Штернберг начал собирать материалы для задуманной, но так и не написанной биографии своего знаменитого кузена. Когда он обратился к общим родственникам с просьбой прислать воспоминания о нем, последовало предостережение одного из них: “Если писать биографию Романа, опираясь только на достоверные факты, она будет бесцветной и скучной. При более художественном описании появляется опасность пополнить и без того большое количество рассказываемых о нем историй”.
Однако даже авторы, не претендовавшие на “художественность”, вставали перед загадкой внезапного превращения заурядного белого генерала в монгольского хана и бога войны. Истоки этой метаморфозы искали в его первой поездке в Монголию, расцвечивая ее совершенно фантастическими подробностями. Врангель писал, что в боях с китайцами он проявил чудеса храбрости, получил в награду княжеский титул и был назначен командующим всей монгольской кавалерией; другие утверждали, будто барон с шайкой головорезов грабил караваны в Гоби; третьи отсылали его к хунхузам. На самом деле, поскольку служить у Джа-ламы ему запретили, он поступил сверхштатным офицером в Верхнеудинский казачий полк, частично расквартированный в Кобдо, и жил здесь без особых приключений, надеясь, видимо, что затухающая война вспыхнет вновь, но этого не случилось. Вскоре было подписано русско-китайское соглашение об автономии Внешней Монголии, и весной 1914 года, получив из Благовещенска документы о своей отставке, Унгерн уехал в родной Ревель.
Как сообщает его кузен Арвид, уже тогда он “приобрел обширные познания о стране и населяющих ее людях”. По словам Князева, Унгерн “услыхал голос подлинной, мистически привлекавшей его Монголии” и “до краев наполнился настроениями”, которые вызывают “ее причудливые храмы” и “зеленые ковры необъятных падей, и люди ее, как бы ожидающие могучего толчка, чтобы пробудиться от векового сна”. Если отбросить красоты стиля и прозрачный намек на то, что в итоге монголы дождались-таки человека, давшего им этот “могучий толчок”, все примерно так и обстояло. Унгерн не раз говорил, что еще во время первой поездки в Халху “вера и обычаи монголов ему очень понравились”.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});